«Было у нас несколько святых, и мы даже их осквернили, — подумал тогда Гедиминас. — Прощай, Симанас Даукантас». Он шел через площадь, где рыскали орущие немецкие солдаты, и удивлялся, что земля не поглотит их. А когда вышел в поля, еще больше удивился, что на них зреют хлеба, пасутся коровы, а птицы в поднебесье распевают свою нескончаемую песню. Не веря своим глазам, он перепрыгнул канаву и, забравшись по пояс в седое, пахнущее корочкой свежего хлеба поле, принялся гладить и щупать колосья — тяжелые и звонкие, как гири старинных часов. Земля не изменила! Она одна сохранила верность своим детям. Она продолжала жить и рождать, чтобы жило все, чему природа даровала жизнь.
Он упал на колени и обнял седые волосы земли.
IV
Пересохшие стебли хрустели в охапке: злак шепотом прощался с землей. Гедиминас опустил связанный сноп — осторожно, на комли, чтоб не вытрясти зерна. Неважно, что пшеница Кяршисова. Хлеб, кто бы его ни растил, для него был святыней; сызмальства отец приучил любить и почитать его. В этом доме не отбрасывали ногой оброненную корку, а с уважением поднимали с полу и, поцеловав, клали на стол.
— Ладная у вас пшеница, — похвалил он.
— Ничего, урожай неплохой, — согласилась Аквиле.
Кяршис как раз перед этим сказал:
— И-эх, пора и передохнуть. До вечера так и так управимся.
И теперь, связав свои снопы, они шли к суслону, под которым стоял глиняный кувшин с водой, настоянной на хлебных корках.
— Пей.
— Пей уж ты, пей. — Он ласково оттолкнул кувшин, который протянула Аквиле, и, пока она пила, украдкой посматривал на нее.
И она косилась на него. Черные ресницы трепетали, как крылья стрекозы. В глазах — грусть по утраченным дням и надежда вернуть их. Болезнь как бы выжала ее, она снова стала тоненькой и стройной. И в лице появились новые черты — отблеск пережитого, задумчивая грусть. Она словно сбросила невидимый груз, давивший ее, и теперь сама удивлялась: как могла столько времени таскать его? В ней мало осталось от Аквиле, которой Гедиминас когда-то читал свои стихи, но еще меньше она была похожа на Аквиле, выменивавшую прошлой зимой в городе довоенное ржавое сало. И такая, до неузнаваемости изменившаяся, она была более близка Гедиминасу, чем прежде.
Он взял кувшин с теплым от ее рук ушком и поднес к губам. Теперь она искоса смотрела на него, и он на нее тоже, и глаза обоих улыбались. Он больше не презирал, он жалел ее. Она это знала, хоть не было сказано ни слова. И с благодарностью принимала сочувствие — правда, унижающее ее, но честное, — она понимала: это лучшее, что он может без лицемерия дать ей.
— А-та-та, вкуснота какая, — по-детски радовался он, облизав губы. Подбородок тоже был мокрый, и он вытирал его потной, измазанной в земле рукой.
— Мне тоже нравится вода на хлебных корках, — согласилась Аквиле.
(«Приближается косовица, — сказала прошлый раз Милда. — Вы будете сидеть под суслоном и пить подсахаренную воду на хлебных корках». Я рассмеялся. «Да, да, — сказал я, — мы будем пировать, а другие за нас будут потеть. Ты вообще-то вязала снопы?» — «Ой, еще сколько! На каникулах мать ни дня не оставляла без дела. С пятнадцати лет стала брать с собой к хозяевам снопы вязать. Жарища, пылища, пот разъедает глаза. Казалось, в аду и то легче. А теперь вспомнишь — хорошо было. Просто чудесно. Вот бы посидеть в тени суслона, попивая из глиняного кувшина сладкую водичку на ржаных корках. Но у нее будет уже не тот вкус, Гедиминас…» Да, Милда, дважды ничто не получается одинаково. Вот и твои записочки. Поначалу они были вроде алгебраических уравнений, а последняя — откровенная и нетерпеливая, как крик раненой птицы…
Ах, пусти меня к костру погреться,
Не гони на сквозняки дорог.
Ледяное камня сердце
Сиротку-малютку не поймет…)
— На суслонах помогать не буду, — сказал Гедиминас. — Хочу уйти пораньше — у меня дела в Краштупенай.
— Ага.
— У меня дела, — подчеркнуто повторил он. Наклонившись, поднял со жнивья соломинку, принялся накручивать на палец. — Детьми мы делали кольца из пшеничной соломы и воображали, что они золотые.
Она сосредоточенно смотрит на палец. Он черный, желтая блестящая соломинка впрямь кажется золотой.
— Я очень рада, Гедиминас, что ты вернулся в деревню. Очень рада.
— Правда? Я ведь плохо вяжу снопы.
— Ты хороший человек, Гедмис. В деревне хороших людей мало.
— Хороших людей нет, Аквиле. Есть люди, самые обыкновенные люди.
— Вот и хорошо, что ты обыкновенный. Сколько я тебя помню, ты всегда был не такой, как все. Умнее, выше, чище других. Не смейся, мне так казалось. Я всегда тебя стеснялась, может, даже побаивалась. А когда ты вернулся в деревню, работаешь вместе с нами… Такой же оборванный, вымазанный, как мы…
— …и работник неважный, — со смехом подхватил Гедиминас.
— Нет, почему? Работник как работник. А вот снопы я уж точно лучше вяжу. Хоть в этом-то…
Он смотрит на Аквиле печально и спокойно, как на заходящее солнце.
— Слишком поздно я вернулся на землю. Надо было это сделать до того, как написал тебе любовное письмо. Верно?
— Почему? — Ее голос глуховат, испуган. Пыльное лицо с потеками пота потемнело. — Никогда не поздно вернуться на землю, Гедиминас.
Он не успевает ответить: по жнивью с шуршанием приближается Кяршис, за ним — Маруся и Василь с Иваном. Напились, скручивают цигарки из самосада. Аквиле, взяв опустевший кувшин, уходит: пока мужчины курят, она сбегает на хутор за водой.
— И-эх… — глубоко вздыхает Кяршис, провожая ее взглядом.
Гедиминас давно бросил курить, но его все еще раздражает табачный дым. Отошел в сторонку, составил суслон, сел в тенек и перечитывает записку Милды. Вот ненормальная! Как можно доверять такие письма почте! Забыла, где и в какое время живет… Он не удивился бы, если б копия этого письма очутилась на столе Адомаса. А может, она уже там?
Шуршит жнивье. Шорох все ближе и ближе; это Василь кружит. Зашел за суслон, потягивается, зевает, словно у него одна забота — отправиться на боковую и всласть выспаться. А на самом деле Василя терзает тревога. Уже давно ходит он сам не свой, чернее тучи. Не скалит зубы, не отпускает шуточек, не подмигивает девушкам. На Василе лица нет.
— Что это ты загрустил, Василь? — спросил вчера Гедиминас. — Девушка бросила? Чепуха, найдешь другую. Наши девушки не привередливы.
— Не то, хозяин… — Василь разинул было рот, но не решился, потряс головой и отвернулся. А сегодня утром, пока шли к Кяршисам пшеницу вязать, всю дорогу говорил неясными намеками, за которыми сквозили неуверенность и страх.
Нашлись и такие, кто сразу послушался немцев и записался в армию Власова, сказал он. Генерал обещает восстановить независимую Украину. Но ему, Василю, хорошо было на родине и так. К чертовой матери войну и все обещания немцев, — он еще молод, жить хочет. Гедиминас согласился с Василем, хоть не был уверен, правильно ли его понял. Да, сказал Гедиминас, политика, как шлюха, изменяет, когда ей выгодно. Человек, причастный к ней, лишается принципов и живет одними иллюзиями. Есть ведь такие типы: встречали немцев с цветами, потом спешили с винтовкой гитлеровцам на подмогу, а сейчас без возмущения читают наклеенную ночью на телеграфный столб шифрованную листовку:
С оотечественники!
А рийские
МО шенники
УП отребляют
РА здоры
Во вред,
Л итва
Е сть
Н ация
И
Е динство!