И радостно стало, что воскресенье, божий день, тоже не пройдет впустую: разметит канаву, столкуется насчет лошади, да и на хуторе какую-нибудь мелочь поделает, если времени хватит.
Велел Юлите смотреть за Лаурукасом, а сам зашагал на хутор Джюгаса. Ребенок бежал за ним, протягивал ручонки: «И я, и я!..» Юлите догнала, схватила в охапку, утащила, хоть тот и ревел ревмя. Вроде бы неловко стало Кяршису, подумал даже:
«Взял бы на руки, ведь не тяжел. Но очень уже смахивает на того… ну да, на него…
И-эх, и благодать была бы, если б Аквиле — бац! — мне мальчонку… — продолжал он размышлять, любуясь пшеничным полем, усыпанным желтой яичницей сурепки. — Всюду бы мы с ним вместе да вместе. Два Кяршиса, два крепких мужика. И-эх, вот было бы…
…Да и Аквиле присмирела б: тот бы душу не мотал. Ребенок ведь, как собаку цепь к конуре, бабу к мужику привязывает…
…И-эх, дай боже, чтоб побыстрей кончилось время, когда мертвые не дают живым покоя…
…А что если он живой?»
Оторвал эту мысль, сбросил, как пиявку с шеи. Поджилки тряслись, и сердце билось о ребра, как овца, которую ловят на убой, о стены закута. Не скоро взял себя в руки, — так нехорошо испугался и совсем даже зря. И-эх, эта война до того сбила человека с толку, что мертвецы из могил лезут…
Вошел во двор Миколаса Джюгаса, словно в горницу. Во дворе будто выметено, в саду упавшей веточки не увидишь. Трава блестит, как шелковая, у стен аккуратно сложены дрова, вязанки хвороста, старые доски, бревна, оставшиеся от постройки. Хозяйственные строения отгорожены от жилой избы штакетником. Огород, втиснутый между концом избы и банькой, тоже обнесен отдельным заборчиком. У баньки пруд — распарился, и полезай освежиться. Вокруг пруда березы в белых сорочках хоровод ведут. Чему-чему, а аккуратности можно поучиться у Миколаса Джюгаса.
В огороде высыпали ряды темно-зеленых бутонов: взошла картошка. Клочок земли у баньки засажен табаком. До войны никто с ним не возился, разве что Культя, и то бабы гнали его во двор, едва учуяв дым самокрутки. Что ж, нынче времена другие. За покупной табак надо немецким солдатам отдавать масло, сало, яйца. Да хоть и вкусно пахнет, но годится разве на то, чтоб подмешать к самосаду. Вишневые листья, побрызганные одеколоном, известное дело…
Кяршис налегает грудью на изгородь, откашливается.
— Табачок поливаешь, сосед?
Джюгас обернулся. В руках старая жестяная лейка. Усы сбриты наголо, просто не узнать мужика. Губа какая-то пухлая, нос торчит.
— А, Пеликсас! Да вот, брат ты мой, поливаю. Прижился хорошо, но водичка не помешает.
— Ну-ну. Все погожие дни, все солнце. Хорошо бы тучи нашли да покропили малость.
— Дождемся. Куры ходят вялые. К дождю. Чего так смотришь? А… Да вот, усы скосил. Не из гонору — просто наскучила старая шкура.
— Бывает, бывает, сосед.
— Чего мы тут кричим через забор, будто поругались, — Джюгас ставит наземь лейку, вытирает ладони о штаны. — Есть еще кисленькое, с пасхи припас. Пошли в дом.
Кяршис не очень-то в настроении угощаться пивом. Канаву надо бы еще сегодня разметить, да и вообще… У Миколаса пиво известное — после третьей кружки с самим чертом полезешь целоваться, если аккуратно будешь пить, до дна. Но дело, ради которого он пришел, сподручней обговорить за пивом.
У колодца моет ноги Маруся. Курносая, русая, грудь так и выпирает из платья. С прошлой осени у Джюгасов в хозяйстве. Привез арбайтсамт целый вагон женщин в Краштупенай из разоренных войной районов. Кучкайлис почему-то расположен к Джюгасу, выхлопотал ему одну.
— Подспорье в хозяйстве, — говорит Кяршис.
— Да еще какое, — соглашается Джюгас. — Без женщины дом что без печки.
— И-эх, известное дело!
Садятся в избе за тот же стол, за которым полтора года назад Аквиле, и не думая, что Пеликсас будет ее мужем, кормила грудью младенца. Пиво кислит, исходит пеной, но не так в голову шибает, как обычно у Миколаса.
Оба малость захмелели.
— Вот видишь, сосед, я по такому делу… Этот мой саврас хоть и крепок, да один. Может, одолжишь на денек-другой вторую лошадь? Мы отработаем. Хоть и две у тебя, а иногда и в третьей лошади нужда бывает. Тогда своего савраса пришлю.
Миколас Джюгас без долгих уговоров соглашается. Кажется, даже доволен, что может выручить соседа.
— У нас с тобой такие хозяйства, что одной лошади мало, а двух многовато, — говорит он, подталкивая рукой Кяршиса, чтоб тот выпил. — А по правде, так хоть плюнь на все, укройся с головой и полеживай. Все бегом; все бегом, — бился, как вот ты сейчас, а толку-то? Жены нет, из детей один Гедиминас остался. Да и тот… Учил, старался, чтоб жизнь у него светлей была, а он опять в грязь полез. Вернуться в деревню надумал, лягушонок. А люди его за умного считают. Немцам-де служить не хочет. А тут, в деревне, скажешь, не служение? Скажешь, брат ты мой, не германского змея своим хлебом кормим?
Кяршис одобрительно кивает. Известное дело, но ведь не мужик назначает, не мужик скидывает власти. Против ветру не подуешь, ага. Сыплешь зерно курам, а слетятся и воробьи и вороны. Такая уж крестьянская доля — всех кормить.
— Недавно и я так думал, Пеликсас. Стреляют где-то невинных людей — мы-то тут при чем, ведь патронами не торгуем? Гонят через город пленных — кожа да кости, — опять же есть чем оправдаться: не мы винтовку держим, а своего пленного вместе с собой за стол сажаем. Но когда Нямунисов поубивали, и эту их девочку, как звери… когда увидал кровь поближе… Не-ет, Пеликсас! Зачем притворяться-то? Ведь если б все уговорились, не дали бы ни зернышка, ни жиринки, в несколько дней лопнула бы ихняя сила. Правильно говоришь, не мужик власти назначает. Зато мужик их кормит. Мужик — большая сила, ты не говори, Пеликсас. Силен крестьянин, потому что вся земля у него, а не у властей. Другой разговор, что он трус, жадюга, сначала свою выгоду ищет. Видя, как человека режут, он одной рукой слезы вытирает, а другой, брат ты мой, головорезу краюху хлеба сует. Вот в чем наша беда, Пеликсас.
Кяршис молчит, держит в руке стакан. И согласен, и нет. Ясное дело, хорошо бы вот так всем уговориться. Но с другой стороны… куда уж тебе, крот, землю опрокинуть? Уж до чего смышленый человек Джюгас, а такой простой вещи не понимает. Жадность, выгода… Вроде бы в мой огород камень, но скажите, какой хозяин пустит все на ветер и пойдет побираться, как Анзельмас Лукошюс?
— А, не стоит об этом, сосед. Ни я, ни ты такого не сделаем. Каждый жить хочет.
Пощипывая пальцами верхнюю губу, Миколас Джюгас печально смотрит куда-то над плечом Кяршиса. Все не может привыкнуть без усов. Чужая губа — и все.
— Потому люди и гибнут, что каждый жить хочет, Пеликсас. Сами надевают себе петлю на шею. Вот мы с тобой — зубами да когтями за свое хозяйство держимся. Все бы нам побольше да пошире! А дальше что? Если немцы здесь останутся, в Лауксодис приедет не один Петер фон Дизе. Сгонят нас, брат ты мой, с нашей земли, сделают батраками. Немецкое крепостное право введут, и сами мы будем в этом виноваты.
Кяршис встал, не допив стакана. К лицу ли такие разговоры крепкому хозяину? Джюгас, видать, сегодня не с той ноги встал.
— Я в долгу не останусь, сосед, не бойся. — Благодарит за пиво, надевает фуражку — и скорей за порог. Просто зло берет. Вот поганая привычка у людей выливать свои помои так, чтобы и под чужое окно потекло. У тебя болит, ты и страдай, на меня свою хворобу не взваливай. «С земли сгонят, крепостное право введут…» Подумаешь, провидец. Что будет, этого никто не знает. Судный день тоже когда-нибудь наступит, но если все станут ждать его да каркать воронами, на земле бог знает что твориться будет.
…И-эх, немец и правда сбесился, что тут говорить. Чистый антихрист, что царица Савская мудрецу Соломону поминала. Но с другой стороны… ведь они не всех без разбору суют в пасть. Во все времена так бывало: одни попадаются под косу, как прямой стебель, а других минует. Особенно тех, кто успел пригнуться. Такая уж машина эта жизнь: не подымай головы, если не хочешь, чтоб оттяпали…