Когда на злобный нрав накручен гнев,
Они на нас жесточе ополчатся,
Чем пес на зайца разверзает зев.
Однажды ночью — это было накануне казни на городской площади — в кабинет следователя втащили человека, которого Гедиминас уже видел в пыточной камере. Его усадили на стул — он не держался на ногах — и, привязав к спинке, принялись за дело. Человек не кричал, не проклинал, не клялся, что ничего не знает, — он молчал. Изредка из его груди вырывался стон, но он тут же подавлял его. Гедиминас не знал, чего они от него хотят; следователь каждому задавал один и тот же вопрос: что он может добавить к сказанному ранее? Когда человек, обезумев от пыток, начинал кричать, что все скажет, Гедиминаса уводили.
— Нервы этого скота в конечностях, — услышал Гедиминас яростный голос следователя. — Укоротите ему левую ногу.
Гедиминас зажмурился, хотя сидел, уткнув подбородок в воротник, и видел только свои скованные руки на коленях, — перед тем, как вывести из камеры, на него надевали наручники. Громыхнул стул, раздались шаги. Готово. Палачи не любили переговариваться за работой. Потом тишину нарушил звук, который исподволь крепчал, становился все пронзительней, визгливей — так трется напильник о сухую древесину.
Человек скрипнул зубами и застонал.
Гедиминас зажал плечом одно ухо, а другое заткнул пальцем, подняв к голове скованные руки.
— Господин Джюгас, — приблизившись к нему, сказал унтерштурмфюрер, — мы своим практикантам спать не разрешаем. Зарубите себе на носу: пока вы сидите, уткнув нос в ширинку, мы пилим дрова. Если вам хоть немного жаль эту скотину, почаще поглядывайте на нее.
Гедиминас поднял ошалелые глаза. Следователь махнул рукой, и скрежет затих.
— Каждый раз, когда увижу, что вы интересуетесь тем, что мы делаем, я прикажу делать перерыв, — добавил он и криво, как будто у него болел зуб, улыбнулся.
— Сволочи… — буркнул Гедиминас.
Не веря своим глазам, он смотрел на человека меж двух стульев. Одна его нога была привязана проводом к ножке одного стула, а другая просунута под спинкой второго. Штанина была отодрана выше колена. Здесь чернела какая-то масса, из которой торчала пилка для металла. Один гестаповец стоял, держась за спинку стула, из-под которой торчала нога, а второй, привстав на колено, держал рукоятку ножовки и равнодушно ждал приказа возобновить работу.
Гедиминас, не в силах больше выдержать, закрыл глаза скованными руками.
Следователь гаркнул по-немецки, и снова послышался скрежет пилы по кости.
«Старайся смотреть… смотреть на него, тогда они перестанут…» Дрожа так, что был слышен тихий перезвон наручников, Гедиминас посмотрел на палачей, и унтерштурмфюрер, по-волчьи оскалившись, крикнул: «Genug!» [48]
— Этот господин в углу вам сочувствует! — обратился он на ломаном литовском языке к допрашиваемому. — Постарайтесь вспомнить, не знакомы ли вы.
Человек не шелохнулся. Он сидел, привязанный ремнями к высокой спинке стула, склонив на плечо тяжелую голову. По тусклому, как жнивье под дождем, лицу лился пот. Желтые набрякшие веки приоткрылись, и Гедиминас увидел карие глаза, которые светились такой внутренней силой, такой несгибаемой верой в свою правоту и такой ненавистью, что казалось, пожалеть его — значит унизить. Угловатый подбородок, шрам у прямого мясистого носа, черные волосы… Гедиминас не мог вспомнить, но был уверен: это лицо он где-то видел…
Лишь наутро, снова столкнувшись с ним — на сей раз под виселицей на площади, — он узнал его. Это был один из трех партизан в домике на опушке. Марюс его называл Медведем. Эсэсовцы первым стащили его с грузовика, на котором привезли смертников, и поволокли к виселице. Здесь стоял табурет, на него полагалось поставить смертника и накинуть петлю. Медведь не мог стоять, и два эсэсовца держали его, пока третий не просунул голову в петлю. Гедиминас, со связанными за спиной руками, не отрывал взгляда от смертника и чувствовал облегчение. Наконец-то кончатся его страдания. После всего виденного в камере пыток Гедиминасу казалось, что, добивая жертву, палачи совершают благодеяние. Нет, смерть не самая страшная минута в жизни, иногда ее ждешь как спасения. Медведь, пожалуй, думает то же самое, глядя на толпу, согнанную к виселице. Людей было много, и эсэсовцы продолжали сгонять прохожих, пойманных на улице, — пусть полюбуются зрелищем и призадумаются, стоит ли бунтовать. Если бы не крики немцев, сгонявших народ, и гул машин (иногда — самолет в небе), на площади царила бы могильная тишина. Люди стояли молча, опустив головы, лишь несколько любопытных пробирались поближе к виселице, но и они, застеснявшись, застряли в толпе, повинуясь общему настроению. А ведь в этой толпе не все ждали возвращения знамен, за которые сражались и погибнут сейчас приговоренные… Но Медведь словно отыскал и здесь своих товарищей и мысленно прощался с ними. Широкий взгляд карих глаз обежал людей, распухшие губы приоткрылись, и Гедиминас услышал слабый возглас:
— Да здравствует…
Не кончил: третий эсэсовец взмахнул рукой, и те двое разом выпустили свою жертву, которая повисла в воздухе. Но Гедиминас уже потупил глаза. Он видел только ноги Медведя. Голые до колен, почерневшие, со скрюченными пальцами. Они раскачивались над булыжником площади то в одну, то в другую сторону, словно искала опору, чтобы оттолкнуться и закончить фразу. Потом рядом с этой появились вторая и третья пара ног. Гедиминас закрыл глаза, но все равно видел ноги повешенных. Эти пять пар ног сопровождали его через весь город до камеры и поселились в ней, как и прочее, пережитое им в этом круге ада. Изредка всплывало лицо Медведя, освещенное последним порывом, он слышал его сиплый голос и удивлялся, что не жалеет казненного. Умер, как человек, честно проживший свою жизнь, вот и все. Так уж заведено, ничего не поделаешь. Гедиминас жалел другого — единственного из приговоренных, который бросился под виселицей на колени, умолял помиловать, кричал, что не виноват, друзья погубили. Ничтожество. Любой ценой хотел сохранить жизнь, наверно, выдал гестаповцам не одного, а все равно повис рядом с настоящими людьми. Да, они умерли счастливыми, веря в свою правду. Может быть, на их совести тоже не одна жизнь, но они убивали, защищаясь, а не для того, чтобы упрочить идеологию, выдуманную маньяком.
«Когда сталкиваются два зла, меньшее воплощает в себе положительное начало, дающее право уничтожать. Дангель хочет ценой страданий миллионов людей создать рай для арийской элиты, для немцев, а Марюс поднимает оружие, чтобы остановить убийц.
Прольется кровь и власть лесным доставит,
А их врагам — изгнанье и позор.
Когда же солнце трижды лик свой явит,
Они падут…
Хватит ли места всем, когда солнце явит свой лик? Вряд ли… Люди никогда не умещались на Земле. Быть может, после войны тоже будут слезы разлуки, одни будут унижены, другие возликуют, но ведь камеры пыток, виселицы, кладбища в ольшаниках существуют сейчас! А сколько преступлений фашистов нам еще неизвестны? И все это существует сейчас! Сегодня! Ежечасной ежеминутно в страшных мучениях гибнут люди. Наша священная земля превращена в ад, в котором заправляют дангели. А я, святая простота, надеялся укрыться от этого ада в самом себе. Не обжечься, когда кругом бушует пламя, не измазаться дегтем, когда подо мной клокочут котлы. Иллюзии — я жил ими. Словно не ломали человеческих костей, не клеймили людей раскаленным железом, не расстреливали, не вешали, пока не увидел всего этого своими глазами…»
Эти мысли мучили Гедиминаса не меньше, чем ожидание минуты, когда откроется дверь и его поведут на очередное зрелище к палачу, именуемому следователем. Сидя в своем углу со связанными за спиной руками (наручники заменили веревкой, чтоб он не мог затыкать ушей), он чувствовал свою вину перед истязуемым. Словно сделай он что-то раньше, и этому человеку здесь бы не мучиться. Не сделал, и уже не исправит ошибки. Поздно. И в бессильном отчаянии он тихонько постанывал, как будто это его пытали, или принимался кричать на палачей, понося их последними словами. Тогда его привязывали к спинке стула, а следователь, по-волчьи осклабившись, обеими руками наотмашь бил его по лицу. Гедиминас смотрел ему прямо в глаза, и ему было больно и страшно, что он может так ненавидеть человека. «Если бы руки были свободны… если бы руки были свободны…» — гудела кровь в ушах. И он видел: вот он хватает следователя за глотку, швыряет на пол — и прямо в голову из его же пистолета. Потом обоих палачей… Никогда не думал, что настанет минута, когда он сможет наслаждаться, воображая, как убивает человека. «Человека? Какого человека? В этой камере пыток есть только один человек — жертва. Я? Нет, я не человек, я зритель».