«Наука, — писал он (автор имел в виду точные науки. — С. Л.), — действительно покоряет… стройностью, логичностью, последовательностью, и это огромная сила. Между тем у своего удовлетворенного приверженца она этим может породить эстетическое и — шире — душевное невежество. Такое невежество не вызовет у него никаких сомнений в своей человеческой полноценности, хотя, по существу, человек в нем будет потерян. Однако в самодовольстве ученого одичания (подчеркнуто мной. — С. Л.) он сам этого и не заметит».
Недавно жреческое самодовольство некоторых представителей точных наук, точнее людей со званиями, говорящими об их причастности к точным наукам, обрело особую форму. Пользуясь ультрановой научной терминологией, перед которой околонаучные и окололитературные круги испытывают такой же трепет, какой замоскворецкая купчиха из пьесы Островского испытывала перед словом «жупел», они стали вещать о явлениях сверхъестественных, как о вполне возможных.
Не могу забыть чувство стыда, когда со сцепы одного из клубов творческой интеллигенции некий кандидат наук демонстрировал кинокадры, якобы запечатлевшие подобные явления. В некоторых кадрах угадывалась легко доступная для кино инсценировка, в других — нарушение требуемой чистоты опыта, третьи повторяли те «чудеса», которые вместе с разоблачением сложной аппаратуры, необходимой для их демонстрации, были еще в конце прошлого века описаны и разоблачены в прекрасной работе А. Леманна «Иллюстрированная история суеверий и волшебства от древности до наших дней».
«Наука умеет много гитик», так звучала формула старинного карточного фокуса. «Как знать, может, и в самом деле все эти „гитики“ возможны? — читалось в восторженных взглядах части аудитории. — Генетику и кибернетику тоже когда‑то объявляли лженауками!» Это рассуждение строится по типу знаменитого софизма: «Птицы — двуноги, человек — двуног, следовательно, человек — птица». И столь же легко опровергается!
Странным образом некоторые разделы точных наук, точнее, некоторые люди, работающие в этих областях науки и главным образом около них, то и дело переходят из области знания в область веры.
Одна молодая писательница (она много и смело пишет по самым разным вопросам самых разных искусств и наук) горячо поддерживала в своих статьях новую теорию времени, которую выдвинул один астроном. Теория эта представляется спорной его собратьям. Я, разумеется, не берусь высказывать своего суждения об этой теории — нет у меня необходимой подготовки. Но когда мой коллега, литератор с серьезным естественно-научным образованием, выдвинул в споре с этой писательницей аргументы против полюбившейся ей теории, которые можно найти в современных трудах, основополагающих в этой области, она не приняла спора.
— Мне нет дела до ваших доводов! — пылко воскликнула она. — Я в эту теорию верю.
Не хватало только, чтобы она произнесла свое «верю» по латыни «Credo» и дополнила его, это слово, другими: «Credo, quia absurdum est» — «верю, потому что нелепо», чтобы окончательно доказать, что покинула область астрономии и перешла в область теологии…
Любопытно, что современные теологические журналы как протестантские, так и католические, когда они касаются космогонии, физики, давно не отваживаются писать об отступлениях от фундаментальных законов природы.
Астрономическая комиссия Ватикана уже во времена Галилея подтвердила его наблюдения. Другое дело, что это его не спасло. Современные астрономы Ватикана на неопровержимые данные науки не покушаются. Они действуют в строгом соответствии с известной речью папы Пия XII о точных науках, где он отдавал богу — богово, кесарю — кесарево, то есть проводил строгую границу между точными науками, данные которых религия больше не оспаривает, и истиной «божественного откровения», которую‑де не могут подорвать никакие данные точных наук.
Мы же парадоксальным образом сталкиваемся сейчас с тем, что некоторые (подчеркиваю, некоторые, отдельные, готов даже добавить нетипичные) представители точных наук, не удовлетворяясь той «стройностью, логичностью, последовательностью», о которой писал уже в процитированной статье Е. Л. Фейнберг, вместо того чтобы дополнить свое представление о мире данными наук гуманитарных и опытом, который содержит искусство, тянутся к ясновидению, метампсихозу и прочая, и прочая…
До войны студентом ИФЛИ имени Чернышевского слушал я лекции по основам диалектического и исторического материализма у профессора Д. А. Кутасова. Курс этот включал в себя несколько лекций по научному атеизму. Строились они на обзоре основных «доказательств бытия божия» и способах их опровержения.
Читал профессор Кутасов эти лекции с блеском. Задачу свою он не облегчал, не довольствовался тем, что опровергал наиболее простые «доказательства» бытия божьего. Нет, он знакомил пас и с наиболее современными, выстраивал всю систему изощренных доводов и тут же разрушал ее. Мы увлеченно следили за воображаемым диспутом, как‑то не замечая, что это бой с тенью. Можно сколько угодно раз нокаутировать в поединке воображаемого противника, но от подобной тренировки до настоящего боя — дистанция огромного размера!
Началась война. В 1941 году было мне девятнадцать лет. Я ушел в армию. За плечами — десять классов школы, где прекрасно преподавали литературу и хорошо историю, и два курса института. Специально я о том не задумывался, но мне казалось, что атеистический багаж у меня достаточный. Пионерское детство: «Долой, долой монахов, долой, долой попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов!» Любимые и до сих пор чтимые и перечитываемые мной книги Сергея Заяицкого «Псы господни» — о Джордано Бруно и Сергея Хмельницкого «Завтра ты победишь» — о Везалин и Рабле. Курс лекций древней истории и античной литературы, где нам говорили о материализме Фалеса, Гераклита, Демокрита, Эпикура. Чтение в отрывках Лукиана. Рассуждения на семинарах об озорном вольнодумстве итальянских и французских новеллистов эпохи Возрождения, уже упомянутые лекции профессора Кутасова. Казалось, о чем ином, а уж об атеистическом вооружении я могу не беспокоиться!
Но вот в 1943 году, молодым офицером, я заболел. Острый туберкулезный процесс в двадцать один год — не шутка. Я попал в госпиталь, не раненым, что было бы естественно, — больным. С небольшими шансами поправиться. Страх смерти я пережил значительно раньше, после того как мальчишкой тонул… Но все‑таки мысль о смерти, о жизни, о краткости ее сроков не могла не приходить в голову здесь, в госпитале. И еще мысли о приметах и суевериях. Оказалось, что многие мои товарищи по палате, в отличие от меня уже побывавшие на фронте, люди такой храбрости, что я смотрел на них снизу вверх, подвержены различным предрассудкам.
А на этот счет я с юности всю жизнь придерживался, придерживаюсь и сейчас самых решительных взглядов: если поддаться любому самому маленькому бытовому суеверию («несчастливое» тринадцатое число, сон в ночь с четверга на пятницу, который‑де сбывается, беда, которую якобы предвещает приснившийся пожар, и т. д. и т. п.), значит отказаться от принципиальной позиции: нет существенной разницы, веришь ли ты, что встреча с черной кошкой сулит несчастье, веришь ли в гадание на картах или в гороскопы, — ты утратил то сознание внутренней свободы, которое дает человеку последовательный атеизм и последовательный материализм.
Спорить с моими соседями по палате и товарищами по госпиталю на эти темы было нелегко. У тех, кто верил в приметы, было множество примеров из фронтовой жизни. Мне, еще не обстрелянному, было неловко доказывать им, что их рассуждения о приметах легко опровергаются элементарной логикой, что более сложные на первый взгляд случаи можно проанализировать с позиции теории вероятностей, и тогда окажется, что примета «сбылась», потому что вероятность того, что она сбудется, была достаточно велика.
Не могу сказать, чтобы я всех убедил. Да и сил для долгих диспутов было немного. Но было странно слышать, что некоторые собеседники — офицеры, имевшие дело с техникой, не умели (или не хотели) использовать свои познания в области точных наук, когда речь доходила до примет и предчувствий.