«Можно дать двух дам и валета или еще две десятки,— но одна из них козырная — жаль отдавать ее…
Две дамы — пик и бубен…»
Люба улыбнулась. Она вспомнила, как давно старуха-прачка гадала ей на даму бубен и говорила, что блондинкам следует гадать на эту даму. Она и мужчин делила по мастям — молодые были у нее валетами, а пожилые — королями. Все казалось так просто этой милой старухе, твердо уверенной, что люди бывают лишь четырех мастей… Она и Ильюшу, не задумавшись, причислила бы к какой-нибудь из них.
Люба передала карты Илье, и опять непонятными и странными показались ей эта игра и комната, и дождь за окном.
Как-то сразу почувствовала, что она не одна, что она не только Люба, но и будущая мать. В нее вошло это сознание вместе со словами Ильи там, под горячим солнцем, и каждый раз при воспоминании о них в ней оживало это чувство и просились наружу ласковые и нежные слова о ребенке.
Она встала из-за стола, не окончив игры, и прошлась легкими шагами туда и обратно; потом остановилась, минуту молчала и вдруг весело и звонко засмеялась.
— Чего ты? — удивленно взглянула на нее Лия Дмитриевна.
Девушка не сразу ответила, стояла, жмурясь на свет, с глазами, ушедшими далеко внутрь, потом тряхнула золотистой косой и звонко кинула:
— Так, глупость: мне вспомнилось, как я ревновала вас к Ильюше…
— Меня к Ильюше? — переспросила Лия Дмитриевна и на время притихла, полная смутного, тоскливого чувства. Потом вскинула свои серые глаза на Любу и тихо, снисходительно засмеялась:
— Какие дикие мысли! Я слишком стара для твоего Ильюши…
И чтобы уверить себя в этом, убежденно продолжала:
— Еще не так давно я купала его в ванночке, а он кричал и дрыгал ногами… И казался таким забавным… Мы с ним дружны теперь, но странно было бы видеть нас влюбленными друг в друга!
Она прямо и строго посмотрела на Илью, и ей сделалось непонятно, как она минуту перед тем могла смутиться от слов Любы…
И Илье показалось сначала это тоже забавным, но откуда-то из глубины поднялся горький осадок, и невинное детское чувство потемнело, точно вода от брошенного в нее камня.
Молча поднялся он из-за стола и отошел к окну, куда не доставал свет лампы.
И, глядя оттуда на Любу и Лию Дмитриевну, старался объяснить себе, почему так просто ответила на вопрос Любы его тетка, почему она уверена, что то, что она сказала,— непоколебимо, правдиво.
Было неприятно и обидно так думать. И еще обиднее было от сознания, что ему она не безразлична, что в ней он видит женщину и не может, как прежде, скользнуть по ней равнодушным взглядом. То, что было раньше бесполым существом, теперь ясно говорило о поле, неприятно дразнящем близостью и недоступностью родственных отношений. Воображение болезненно обострялось и росло острое желание — щемящее и злобное в своем бессилии.
Взгляд становился тяжелым, и не было сил поднять его на Любу, точно что-то пугающее мешало этому. И казалось, что могут услышать самые короткие, жгучие и тайные мысли.
Илья пытался найти источник этого страха, но не мог. Он не поддавался анализу и шел — игольчатый и мерзкий — от кончиков пальцев на ногах до груди, и спирал дыхание.
И вместе со страхом росло воображение. Точно глумясь над своим бессилием, Илья обострял проснувшийся инстинкт.
Иногда ему до безумия хотелось показаться перед теткой голым.
Он видел перед собой ее испуганное лицо, в котором дрожат чуть видные искры жуткого любопытства: видел всю ее фигуру — напряженную и слегка согнутую, раскрытые губы и синюю бьющую жилку на лбу. Его сковывал туман, мускулы напрягались: и стыд, робость, которые жили в нем, заменились сладостным чувством бесстыдства, радостью зверя от сознания красоты и силы своего тела.
V
Так как дождь не прекращался, то Любу упросили остаться ночевать в Мареве и постлали ей кровать в гостиной.
Лежа у себя, в своей комнате, Илья чувствовал, что Люба здесь, около него, знал, что он не выдержит и пойдет к ней, будет осторожно пробираться по темному коридору и прислушиваться к малейшему шороху, точно идет на преступление — и горели щеки и было стыдно за самого себя.
Еще бродили неясные мысли о Лии Дмитриевне, и нельзя было понять, как эти два разных чувства живут в одном человеке, и нельзя было их примирить друг с другом. И потому, что Илья старался себе объяснить то, что не требовало объяснений, голова отказывалась работать и главная нить мысли ускользала.
Тогда он встал и неслышно вышел из комнаты.
Странно было молчание дома, точно прислушивающегося к плеску дождя. Странно и таинственно радостно, что он идет теперь к той, которую любит, и что она с ним под одной крышей.
В гостиной стояли мутные сумерки, и в сыром квадрате окна чуть видно рисовался контур Любы. Но Илья понял, что это она, что она его ждет, и сразу как-то забылось все и не было больше никаких вопросов.
Он подошел к ней сзади, стараясь не быть услышанным, и осторожно дотронулся до ее плеча.
— О чем ты думаешь, Люба?
Она не вздрогнула, точно раньше чувствовала его близость, и повернула к нему голову.
— Я думала о маме,— просто ответила она,— о ее сумасшествии… и мне стало страшно…
— Страшно? Чего же?
— Что, если это отразится на нашем…
Она не окончила, и в глазах у нее остановились слезы.
Белый призрак, казалось, подошел к ним и стоял — молчаливый и внимательный.
Илья молчал, не находя слов, полный тревожных, неясных мыслей. Опять они смутно плыли в его голове.
— Я много думала об этом… Будет ужасно…— чуть слышным сорвавшимся звуком шептала она,— ужасно… А ведь я уже люблю его, он дорог мне…
Ее плечи начали медленно волнообразно двигаться, потом дыхание стало прерываться, и она зарыдала глухо и тяжело, уронив голову на его руки.
Илье казалось, что он сам сейчас заплачет, упадет на пол и будет биться в непонятной тоске и бессилии.
Все его светлые мечты и туманные мысли о том, кто придет в мир дополнить их, теперь казались жалкими и ненужными, как пестрые, яркие тряпки, и встал холодный и жесткий вопрос — зачем он мне? Зачем он врывается в их жизнь, останавливает их мысли и давит к земле, когда они хотят идти вперед? И ему казалось, что они, маленькие, сплюснутые — ползают под чем-то тяжелым и большим, что называется Будущим Человеком. Они, как рабы, строят ему здание — камень за камнем, а сами остаются нищими…
Но потом эти жесткие мысли ушли, уступая нежности и жалости к женщине, к его жене…
Он обхватил ее за талию и медленно отвел к дивану. Там, сидя рядом с ней, целовал ее мокрые глаза и спутавшиеся волосы, и опять красивое и молодое, восторженно-смелое, поднялось в нем желание жизни и любовь к тому, что она дала им. Захотелось, чтобы это чувство передалось ей, чтобы она опять смеялась ему своим молодым, ласкающим смехом и ничего не боялась, и верила бы ему.
— Ты не бойся, Люба… Этого не надо бояться… Мы сильные, здоровые, и он у нас будет здоровый,— заговорил Илья, крепко прижимая ее к себе.
И потом, вдруг загораясь вспыхнувшими в нем мыслями, горячо продолжал:
— В жизни нет ничего страшного для того, кто умеет смотреть ей прямо в глаза. Надо лишь твердо знать, чего хочешь и верить в самого себя…
Люба стихла, но не от его слов, а от близости его тела, и ей уже казалось, что она совершила что-то нехорошее, в чем хотелось каяться и просить прощения.
Ночь уходила. В окнах дрожал бледно-розовый отсвет встающего солнца и каплями росы свисал на стеклах.
— Мы хорошо заживем с тобой, милая Любочка,— между тем тихим, глубоким шепотом говорил Илья.— Когда у нас вырастет ребенок, мы его сделаем человеком… он все будет знать, и хорошее, и дурное, и сам себе создаст жизнь. Да, милая Люба? Мы еще с тобой поборемся, мы еще покажем, что у нас есть молодость и голова на плечах!.. О, еще будет солнце, оно должно быть,— и ты — луч его, которым я горжусь.
Он гладил ее по длинным спутанным мягким волосам, а у нее стояли слезы от тихого счастья и любви. И она старалась представить себе, каким будет их ребенок и как он будет говорить «мама» и тянуться к ней ручонками… И уже ничего не боялась, а с трепетной радостью ждала его.