— Идем же, я покажу тебе свою квартирку, свой домик — он мал, но достаточно уютен.
Анна удивленно вскинула на брата глаза. Почему их домик он называет своим? Но он продолжал, не смущаясь:
— Конечно, придется сделать еще некоторые поправки, маленький ремонт, но, в конце концов, на первое время этого достаточно.
И он пошел вперед с гордым, довольным видом рачительного хозяина, который хорошо знает себе цену. Он похлопывал ладонью по креслам, по тахте, испытывая плотность пружин, доброкачественность обивки. И когда все комнаты — все пять маленьких комнат — были осмотрены, он воскликнул, удовлетворенный:
— Не правда ли, мне нельзя отказать во вкусе? Что поделаешь, это не хоромы, но все-таки я нахожу квартирку очень милой.
Серафима Сергеевна ответила, улыбаясь.
— Конечно, мой друг, она прелестна.
Они прошли в садик, небольшой садик, крошечный клочок земли, огороженный деревянным забором. Здесь, в беседке, накрыт был стол, кипел самовар. Анна разлила чай, сидя с чопорным видом. Потом встала, отговариваясь делами по хозяйству. За нею поднялась Гликерия. Зина медлила, хотя она чувствовала себя как на иголках. Серафима Сергеевна говорила ей что-то о столицах, о театрах. Она слушала, не понимая, волнуемая неясными, сладкими мечтами, предчувствием любви.
Лицо этой женщины, этой вдовы с томными глазами, с яркими, слишком яркими губами, говорило о поцелуях, которыми осыпал Николай свою невесту, и это кружило Зине голову, лишало ее способности соображать. Наконец ее позвала сестра, и она сорвалась с места и побежала, забыв извиниться, точно спасалась от преследования.
— Зина,— звала ее Анна.— Мы тут, в кухне! Скажи нам, как ты ее находишь?
Положив ладони к пылающим щекам, Зина ответила нерешительно:
— Но, я, право, не знаю. Мне кажется, она очень красива.
— Пожалуй, она недурна,— возразила Анна,— но не первой молодости, и потом… И потом, почему она красится?
— Красится? Что ты говоришь? — испуганно пробормотала Гликерия.
— Конечно, красится. И глаза подводит… и камни в ушах ее слишком велики…
— Но ведь она богата — ничего не поделаешь, живет в столице,— возражала нерешительно Гликерия.— Нам трудно судить о ней.
— Приличный вид — всегда приличный вид,— не уступала Анна — и потом, мы сами, я думаю, не бог весть кто и тоже бывали в хорошем обществе. Вот, Зина, понеси им это варенье. Матрешу совестно пускать туда — вечно испачканная.
Приняв из рук сестры вазочку с клубничным вареньем, Зина пошла обратно в сад.
Она шла быстро, почти забывшись. Подойдя к беседке, подняла глаза, чувствуя, что вся кровь бросилась ей в голову.
Николай обнимал свою невесту, целовал ее в шею. Серафима Сергеевна отталкивала его, смеясь:
— Ах, бешеный, право, бешеный,— шептала она.
Скрытая кустами, густо разросшейся сиренью, Зина стояла неподвижно, затаив дыхание, с сильно бьющимся сердцем, с пылающими щеками. Она не отрываясь смотрела перед собою, волнуемая сладкой, хмельною истомой, подхваченная еще никогда не испытанным восторгом, чувствуя, как по всему ее телу разливается слабость. Ей было и стыдно и радостно. Перед нею точно раскрылась заманчивая тайна, ей хотелось бежать отсюда, но она не в силах была двинуться с места, не могла не смотреть.
Среди поцелуев Николай говорил:
— Ну слушай, ну, милая… когда же это кончится? Уверяю тебя, все мною предусмотрено…
Серафима Сергеевна, отвечала, поправляя прическу:
— Но все-таки мне неловко.
— Чепуха, право, чепуха,— все уладится… Они нигде не бывают, никого не видят и поверят всему. Согласись, что это гораздо удобнее, чем жить в гостинице. Ты будешь полной хозяйкой — мой дом весь к твоим услугам. Они отлично поместятся в одной комнате. Твои вечерние отлучки всегда можно будет объяснить, а театра они боятся и ничего не заподозрят. Я приготовлю тебе великолепный уголок, моя дорогая невеста…
Он рассмеялся, припадая к ее рукам.
— Ты можешь сделать меня навсегда счастливым.
Серафима Сергеевна возразила, улыбаясь:
— Но ты должен будешь оставаться только женихом… ничем больше… Помни, что твои сестры еще девушки… наивные девушки. Мы можем их испортить…
Николай отвечал, смеясь от всей души, хлопая себя по ляжкам:
— Черт возьми, это хорошо сказано — наивные девушки!.. Не хотел бы я заняться их развитием… Но не беспокойся, они любят меня до глупости и, конечно, ничего не увидят… Кроме того, они зависят от меня и живут в моем доме. Ты понимаешь? Да наконец, они попросту старые дуры и, право, глупо обращать на них внимание…
Каждый раз, дойдя в своей истории до этого трагического финала, Зинаида Николаевна начинала всхлипывать.
Я сидел у сестер Васьевых, в маленькой комнате на пятом этаже, где теперь они жили и, слушая их, пожимал плечами.
— И вы не выгнали его? Вы позволили ему до конца разорить вас?..
— Ах, господи,— отвечала Анна, совсем уже высохшая и неподвижная,— Зина долго лежала тогда в обмороке — мы растерялись, пойми же… В конце концов, он же не так виноват: ведь большая часть дома принадлежала ему, а нам он обещал выплатить со временем, когда поправятся дела… Мы все-таки не очень нуждаемся… У нас есть пенсия.
Гликерия шептала убежденно:
— Ты еще молод и не знаешь, что такое любовь. Он обманул нас только потому, что сильно любил и боялся, что мы не позволим привести к нам эту несчастную… Но он очень добр, очень внимателен… Он даже плакал тогда и просил у нас прощенья…
— И все же выселил вас?
Этот вопрос, всегда повторяемый мною, выводил Зину из упорной задумчивости, в какой неизменно она теперь находилась. Она вставала порывисто с места и, гордо подняв голову, говорила громким надтреснутым голосом:
— Никто не выселял и не мог нас выселить! Мы сами уехали. Если мы и старые дуры, то все же знаем, когда наше присутствие неудобно… Любовь требует тайны — только тогда она прекрасна. Мы не хотели мешать…
И внезапно замолкая, она поспешно выходила из комнаты в коридор.
Анна и Гликерия понуро молчали.
Я думал печально:
«Любовь требует тайны — она права. Но кто разгадает тайну смешного маленького, слабого, всегда любящего человеческого сердца»…
Август 1915 г.
Петроград
Турецкая шаль *
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь —
Ты и блаженство, и безнадежность…
Тютчев
I
Выпячивая вперед губы трубочкой, округляя глаза, говорила Кира тоненьким голоском:
— Ах, дядя, да это же прелесть, я никогда не думала, что может быть так хорошо в деревне. Ну куда я поеду? И зачем мне ехать? Мамочка ничего не понимает, она думает, что я соскучилась. Но это же неправда! И потом, я еще слаба, очень слаба, мне вредно волноваться.
Дядя Витя, потеребливая свою седеющую длинную бороду, отвечал угрюмо:
— Я не спорю, Кира… В деревне очень хорошо… и вообще воздух… но в городе развлечения, люди, шум… может быть, это тебя развеселит… А впрочем, ты не подумай… я, конечно, не гоню и даже напротив…
Старик встал, прошелся по комнате, заложа руки за спину. Кира несколько минут смотрела на него молча, не мигая. Потом рассмеялась звонко:
— Дядя Витя, дядя Витя, какой вы смешной! — закричала она кокетливо.— Подите скорее сюда, я вас поцелую.
Он посмотрел на нее хмуро из-под густых взъерошенных бровей.
— Да идите же.
И потянулась тоненькими своими руками к нему.
— Вот так, хорошо… Сюда садитесь и не хмурьтесь. Право, вы все не то говорите. И не смейте меня гнать отсюда. Мне тут хорошо, ничего другого не нужно. Весь век проживу в «Приютине», гоните — не гоните. И вас от себя не отпущу. Нет, правда… вот видите, какая я еще слабая… чуть похожу, и опять на кушетку. Но на душе так сладко… не фыркайте… правду говорю… Все люблю здесь: и деревья эти вишневые, и дом старенький, и кушетку, и шаль турецкую… особенно шаль… Я с нею не расстанусь никогда, так и знайте. Себе беру, хоть вы мне и не дарили.