А на заре, когда он остановился подзаправить трактор, добавить масла и, главное, керосина, в одном из двух бачков, налитых и оставленных заправщиком, керосина почти не оказалось. Сергей ругнул «проклятых стригунов»[4], не брезгующих ничем, напряг все свое умение и клетку на наличном керосине все же допахал.
IX
Сегодня Сергей первый раз ночевал в новом доме.
Проснулся он поздно. Потянулся на кровати, открыл разом глаза. От окна ударил яркий свет, и он опять зажмурился. Покрутил головой, помычал от боли и открыл глаза уже исподволь.
На белой свежепоштукатуренной стене дрожал и переливался зайчик. От зеркала, висевшего напротив, что пламя, струились отблески. В большом окне пылало уже высоко стоявшее солнце. Сергей как-то испуганно привскочил: давно уж он не спал так долго.
Откинул одеяло, оперся о спинку кровати и прыгнул. Дощатый пол загудел под ногами, и Сергей, вслушиваясь, осмотрел половицы. Они были чистые, гладкие, как навощенные. Осторожно ступая, словно боясь нагрязнить, пошел за чулками. В печке вдруг треснуло что-то и защелкало моторными перебоями. Сергей заглянул в печь: широкие красно-бурые полосы огня метались из стороны в сторону, рвались к дымоходу. Островком торчал накрытый сковородой чугун, из которого выскакивали шипящие струйки.
Открылась дверь, и в комнату вошла мать. На коромысле у нее покачивались полные ведра.
— Вот благодать-то, — говорила она, будто самой себе, снимая коромысло, — бывало, тащись с ведрами за целую версту, глаза выпучишь. Теперь колодец чуть ли не под носом и вода такая легкая!.. А ты чего же, Сережка, вскочил? Позоревал бы.
Сергей засмеялся.
— Солнце припекло, не улежишь.
Он надел сапоги, умылся и вышел на крыльцо. Вчера приехал он в потемках и отделку дома еще не видел. Закурил, облокотился о перила и стал рассматривать подворье. Бросалась в глаза незаконченность стройки: сарай стоял без крыши, с высоко поднятыми стропилами, но уже обмазанный и даже побеленный. Подле сарая виднелась суглинистая насыпь и яма чернела — как видно, погреб будет. Валялись груды кирпича, леса. За лесом Сергей заметил отца. Тот, ссутулившись, глядел куда-то через крышу дома и в задумчивости оглаживал бороду.
…Раньше Годун каждой осенью плел на заказ гнезда для птиц: кур, гусей, уток. В этом деле он на хуторе — непревзойденный мастер. И он очень любил это дело, не меньше, если не больше сапожного. Бывало, как только хватит первый крепкий мороз и лиман застынет, Годун нарежет в нем всякого краснотала, белотала, синетала, натаскает в хату и до глубокой полночи выводит замысловатые узоры.
«Как же теперь-то? — размышлял он. — Ведь в комнату нельзя уж будет притащить хворосту, не свелят. Новый дом, скажут, не сарай тебе и не катух. Вот тебе на!..» При этой мысли радостная возбужденность, которая не покидала его со дня переезда, неожиданно меркла. «Что же это? Там у меня хоть и хуже было, но я сам себе был хозяин. Что хочу, бывало, то и делаю. Захочу в хату дров натаскать — натаскаю дров, захочу соломы — натаскаю соломы. Никто мне не укажет. А тут…» И Годун не знал: что — тут?
Но в то же время, стоя каждый раз вот на этом месте, Годун резко ощущал чувство гордости за свое положение жильца нового дома. И тогда он на уходящую вдоль речки линию маленьких избушек с провисшими соломенными крышами и кособокими трубами — тех избушек, в одной из которых жил он сам, смотрел с тайным презрением.
Но радость у него исчезала так же незаметно и быстро, как и появлялась, и на смену ей откуда-то из глубины приходило другое чувство, непонятное и тревожное, чувство какой-то неудовлетворенности. Он и сам бы не сказал в эту минуту: чего он хочет? что ему надо? Но тем не менее всегда после этого на душе у него становилось как-то муторно.
Вот и сейчас Годун, щурясь и теребя бороду, не мог оторвать глаз от узорчатых вырезов карниза, от четких и стройных линий дома, от всего опрятного и красивого вида его. А дом, будто дразнясь, гордо распрямил свой молодой богатырский корпус, поблескивал на солнце свежевыкрашенной зеленой крышей.
И видел Годун, как в раскрытых окнах дома привольно игрались лучи и как со стороны хутора к нему тянулись низенькие, приплюснутые к земле избушки, издали напоминавшие Годуну только что оперившихся, с растрепанными крыльями цыплят, когда их врасплох захватит дождь. А дом будто недоуменно смотрел на эти избушки и удивлялся их жалкому виду, согбенным убогим фигурам и старческой их дряблости.
— Ты чего там делаешь, отец? — крикнул Сергей и загремел сапогами по ступенькам, спускаясь с крыльца.
Старик вздрогнул, вскинул бороду, и глаза его испуганно разбежались.
— Поленце ищу, поленце, колодку сделать, — пробурчал он и поспешно ухватился за первое же подвернувшееся под руку бревно, совсем для него не подходящее.
— Ты знаешь, что ныне вечером собрание будет?
— Как же! Лукич сказывал, знаю. Велел приходить.
— Сережка, отец, завтракать! — крикнула, высунувшись в окно, Прасковья.
Годун взглянул на нее и молча зашагал куда-то ко второй груде леса.
— Да ты что же, старый, оглох, что ли?
— Сейчас, переспело! — сердито отозвался Годун и, круто повернувшись, поспешил вслед за Сергеем к крыльцу.
X
Было уже за полночь. Накрапывал мелкий дождь. Где-то в конце хутора раздавались девичьи частушки. Сергей с Наташей только что вышли из клуба, разо-млелые от духоты, усталые, но радостные и возбужденные.
Особенно был возбужден Сергей. У него было сейчас то редкостное приподнятое настроение, когда кажется, что мир соткан только из сплошных радостей. Это настроение ему принесли оправдавшиеся надежды.
Многолетняя с Наташей дружба, над которой временами нависали мрачные тучи, за последнее время стала такой нежной и теплой, как будто никогда и не затенялась ни единым облачком. Колхозное хозяйство, чье тяжелое рождение отняло у Сергея столько забот, труда и бессонных ночей, за время его службы в Красной Армии еще больше выросло и окрепло. В работе на тракторе Сергей шел первым во всем районе — в газете недавно был помещен его портрет. Вдобавок ко всему этому он так был молод и здоров, что ему просто нельзя быть невеселым. Он был счастлив.
Ведь рядом с ним, нога в ногу, плечо о плечо, шагала родная и близкая Наташа. А напоенная мягкой прохладой ночь была хороша и ласкова, как улыбка любимой; в слабом, чуть ощутимом дыхании этой ночи чудились запахи распустившихся садов, цветущей степи и еще чего-то такого, отчего хотелось сломя голову носиться по улицам и во всю ивановскую орать.
Но Сергей не только не орал, а даже и говорил негромко: впереди, неподалеку шла гурьбой молодежь, а ему было приятней идти только вдвоем и, конечно, только с Наташей. Не говорил он еще и потому, что слова его, едва вырвавшись на волю, тут же блекли и вяли, совсем не выражая того, что хотелось Сергею. Стократ красноречивей слов — прикосновение щекой к щеке Наташи, такой близкой и жаркой.
Немножко не так чувствовала себя Наташа. Со времени тайной встречи с Тихоном она утеряла сон, спокойствие и былую беззаботность. Каждое утро просыпалась с тревожной мыслью: «Не случилось ли чего-нибудь ночью?» И поскорее выбегала на улицу, чтоб кого-нибудь увидеть.
Уже много раз она собиралась открыть Сергею свою тайну, но, встречаясь с ним, смущалась при этой мысли, путалась и все откладывала со дня на день. Она поняла, что допустила огромную ошибку, не открывшись Сергею сразу же. Сделать это теперь с каждым днем было все труднее. Вспыльчивый, горячий Сергей мог заподозрить ее в том, чего ей и не снилось.
«Чудно как-то, — размышляла она, идя сейчас с Сергеем под руку, — чего ж это он, Тишка? Ведь три года, как о сватовстве велись толки. И закончились. Чего же он опять вздумал приставать? И неужто он приперся лишь из-за этого, из-за меня? А не брешет ли он, грешным делом? Ну-к да как другое у него на уме? А ну-к да как брешет и Марья, что он ушел? Чего-то у меня нет к ней веры, не лежит душа».