— Кто это спит?
Филипп, делая вид, что просыпается, потянулся, поднял голову:
— Что случилось, что за люди? — и голос заспанный, сиплый.
Полицейский хлестнул себя по голенищу концом шашки:
— Ха! Дома служивый! Ишь! Ну-ка, вставай, вставай! — и, шаркая сапогами, залебезил перед коренастым, словно бы хотел сказать: вот видишь, мол, какой я, — нашел! Коренастый опустился было на скамейку, но тут же вскочил и шагнул назад к печке. А полицейский все продолжал: — Приехал, значит! Вот! Долго ездил!
Филипп не спеша обувал чирики. На чулке, спереди, торчал прошлогодний репей. Филипп неслышно смял его в пальцах и засунул в сверток Захаркиного пиджака.
— Приехал… А тебе какое дело, долго или не долго? — Голос уже крепкий, сердитый. — Я, кажется, не обязан тебе отчет отдавать. — Сидя на постели, стал закуривать.
Арчаков прислонился к дверной притолоке и стоял, будто его и не было здесь. То ли он не верил, что в «этом» деле может быть виновным Филипп, то ли он просто стеснялся стариков, к которым в ребячьи годы почти каждый день забегал с Филиппом.
Коренастый, со светлыми пуговицами, покачнулся.
— Ну ладно, дорогой закуришь. Некогда!
— Над вами капает, что ли? — Филипп чиркнул спичкой и на минуту осветил мясистое обрюзглое лицо неизвестного. Нижняя губа у него выворачивалась наизнанку, как у старой лошади, отвисала красным шматком. — Я пока не знаю, с чем добрым вы пожаловали, чего от меня хотите.
— Ты, Фонтокин, поосторожней выражайся! — Светлые пуговицы закружились по хате. — Все узнаешь, пойдем!
Агевна заголосила:
— Кормильцы мои, люди добрые, Вася, куда вы его ведете?
Филипп подошел к ней, грубовато обнял:
— Опять ты, мама, плачешь! Ну чего ты расплакалась, — и поцеловал ее в мокрую от слез щеку.
Степан Ильич сгорбился возле печки, уронил на грудь бороду. Захарка, разбуженный гвалтом, приподнялся на локте, диковато повел по хате глазами. Филипп не утерпел: подошел к нему и тихонько дернул за оттопыренный на затылке вихор.
— Спи, Захарка, чего встаешь? Разбудили тебя.
Тот откинул дерюжонку, ухватил его за руку и повис:
— Куда ты, братушка?
— Нельзя, Захарка, нельзя, — голос у Филиппа дрогнул, — вон видишь, сколько дядей в гости зовут. — Он высвободил руку, потрепал его шершавые от солнца щеки и снова уложил в постель. Потом накинул фуражку, поправил чулки и, на ходу запахивая пиджак, пошел к двери.
В хате запрыгали гулкие шаги. Агевна, зарываясь лицом в подушку, зарыдала как по мертвому.
На плацу неподалеку от церкви, боком к пожарному сараю, прикорнул небольшой рубленый амбар. Амбар этот уже несколько лет служит хуторской тюрьмой, тигулёвкой, как называют хуторяне. Иногда в нем под замком отсыпаются разбуянившиеся казаки. Поймает полицейский пьяного на улице, схватит его за шиворот и тащит к амбару. Всунет в двери, навесит замок и ходит вокруг, радуется, как тот бьет кулаками в дверь и неистово, до хрипоты матюкается. Сажать в амбар было самым любимым занятием полицейского, когда он бывал трезвым, хотя это случалось не часто.
Сложив калачиком ноги, Филипп по-восточному сидел на полу и сосал цигарки. В углу амбара скребли мыши, за стеной фыркали пожарные лошади, бубнили голоса проснувшихся конюхов. «И хлеба не бывает, а мыши водятся», — подумал Филипп. Спать ему не хотелось. Когда его оставили одного — до самого амбара шли вчетвером, — он прилег было головой на сучкастый чурбан (полицейский, видимо, в насмешку затащил его вместо стула), но через несколько минут у него уже болела щека, плечо, и он снова сел.
Филипп знал, что его никто не охраняет, но мыслей о побеге не было. Амбар еще новый, с железной, крепко приколоченной крышей, и вырваться отсюда трудно. Да и стучать все равно нельзя — услышат конюхи. В своих предположениях о коренастом, со светлыми пуговицами человеке Филипп не ошибся: тот действительно оказался следователем. Но из его вопросов по дороге, из разговоров полицейского Филипп понял, что никаких доказательств против него они не имеют. Они напали на него просто случайно. Следователь сыпал всякими хитросплетенными вопросами, на первый взгляд как будто невинными и ни к чему не относящимися, изощрялся в домыслах, но Филипп умело распутывал его узелки и петельки. Никто из троих за всю дорогу ни словом не обмолвился о необычайной и неожиданной для них смерти станичного атамана. Филипп сказал им, что он ездил на станцию по хозяйственным делам (на станции в это время в самом деле была трехдневная ярмарка) и задержался.
Филипп был уверен, что на рассвете к ним обязательно придут с обыском. Но это его мало тревожило. Единственное, что могут найти, — это винтовку в снопках прошлогодних веников и конопли, в погребце. Но винтовка к «делу» не относится. Жаль только, что заберут ее. Филипп испытывал сейчас то исключительное хладнокровие, которое приходило к нему в самые опасные, тяжелые моменты.
Он приподнялся на носках и заглянул в щелку. На востоке, за садами и темным бугром, чуть заметная проступала заря. Редкие звезды уже тускнели, гасли. Филипп чувствовал в ногах сковывающую усталость и опустился на пол. Веки начинали тяжелеть, смыкались в дремотной нарастающей истоме.
Лошади в сарае уже не хрумкали, не было слышно ни мышей, ни конюхов. Полой водой вокруг разливалась зоревая тишь. Ничто не нарушало покоя, лишь откуда-то издали слабым запоздалым отголоском ночного хора пернатых доносилось пощелкивание соловья-позаранника. Филипп оперся о сучковатый чурбан локтем, уткнулся носом в рукав, и через короткое время перед его глазами поплыли ночные приключения. Они то сползались как-то в одну смутную кучу, непонятно громоздились друг на друга, то с неотразимой яркостью вставали в одиночку. Но едва заснул Филипп, в амбар влетели звонкие бабьи крики.
— Куда тя анчибил понес! — с расстановкой, на песенный лад голосила какая-то на самых высоких нотах.
— Тпрусь, окаянная! — мелодично вторила другая.
— Черти горластые, чтоб вас… — ругнулся Филипп и втянул в плечи голову. Ему становилось свежевато, и он пожалел, что не надел шинели. Не раскрывая глаз, положил на чурбан второй локоть, подергал за полы пиджака. Голова была мутная, и думать ни о чем не хотелось. Тело медленно наполнялось теплом и безотчетным приятным спокойствием. По улице мимо амбара шастали коровы, скучливо мычали телята, наперебой орали петухи во всех концах хутора.
Филипп мирно заснул, а по улицам уже шныряла ошеломляющая новость. Через палисадники, сараи и переулки она прыгала из хаты в хату, из дверей в двери. Голеньким сорочьим птенцом она выскочила от жены полицейского: «Ночью, кумушки, ктой-то срубил голову станичному атаману. И Филиппа арестовали». Досужая жена Забурунного оперила птенца: «Милые мои, девоньки, убили станичного атамана. Должно, Филипп — его посадили в амбар». Третья отрастила ему крылья: «Головушка моя горькая, бабоньки… Филипп оттяпал голову станичному атаману, теперь кулюкает в амбаре». И захлопала крыльями взбешенная сорока, закружилась над хутором, закувыркалась в улицах и переулках.
Казаки вставали хмурые, сердитые. После вчерашней атаманской попойки у них трещали головы: ломило в висках, и в ушах звонили стозвонные колокола. Неумойкой, со взъерошенными копнами волос и нерасчесанными бородами, они шли опохмеляться, лечить головы и становились еще более пьяными.
Шинкарка — седая старуха, по-уличному «Баба-яга» — до зари еще сосчитала шкалики, мерзавчики и приготовилась потчевать гостей. Чтобы крепче разбирало, подлила в водку оттопленных стручков красного перца. Возле ее хаты — на краю улицы — размахивал руками едва державшийся на ногах Забурунный. В растрепанной голове и на подбородке торчали соломинки и кусочки хвороста. Он топорщил длинные и редкие, как у кота, усы, вытягивал шею и, воображая, что перед ним стоит конный строй, кричал:
— Сотня, смир-рно! Справа повзводно галопом арш-аррш!..
Медом не корми, лишь бы командовать сотней да в роли дьякона служить благодарственный молебен. Особенно он любил: «Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твое», хотя кроме «жар-птицы» да жены Верки, которую он лупит каждый день, никакого достояния у него не было и благословлять нечего. Но это его мало смущало. Он верой и правдой служил атаманам, и они уважали его, давали награды: когда он угоняет у слобожан скотину, атаман штрафует их и третью долю отдает объездчику. Хуторской ревнитель порядка — полицейский — оказывает ему предпочтение: никогда его не таскает в амбар. Хотя, если бы он вздумал это делать, тогда пришлось бы перевозить туда и семью Забурунного: из амбара он никогда бы не выходил. Забурунный увидел лишаястого казачка с куриным на голове хохолком. Тот шел опустив бороденку, еле волоча ноги. Вид у него был такой, как будто на нем целую ночь без отдыха бочками возили воду и он выбился из сил.