Когда он проводил отца и вернулся под черемуху, у него внезапно появилась мысль: «А ведь с бубенцами еще не проезжали…» (Филипп слышал, как по хутору ехал станичный атаман.) Он хотел было опуститься на свою постель, но вот, охваченный новой мыслью, привскочил, запутался фуражкой в черемухе. «Когда же ты не будешь меня мучить, гад!» Давно затаенная и где-то под спудом тлеющая искра вдруг вспыхнула неудержимым пламенем, и Филипп заметался в своей тесной каморке. «Дурак, дурак, нешто можно упускать! Ведь теперь все пьяные, как грязь. Одним ядовитым гадом меньше будет. Кондратьев спасибо скажет». Он вскинул голову: на небе, напирая друг на друга, кучились и сгущались облака. По листьям шлепали редкие дождевые капли. Ветер кружился по саду, шуршал. Черная темень заливала глаза. Филипп поправил портупею шашки, подтянул ремень и, низко подгибаясь под ветки, стремительно направился к речке.
Тройка играющих бубенцами скакунов из станичного косяка легко поднесла к правлению открытый, на рессорах фаэтон. Пьяный кучер покачнулся на козлах, всем корпусом откинулся назад и, путаясь в атласных вожжах, дернул коренного. Пристяжные рванули вперед, хомут сдавил коренному голову, и тот, вырывая вожжи, прыгнул в оглоблях.
— Тпру, дьяволы! — заорал кучер, всею силой натягивая вожжи. Но фаэтон мягко вздрогнул на рессорах и покатился от правления. Поднимая скакунов в карьер, кучер сделал круг через всю улицу, свалил водопойное у колодца корыто и с помощью казака-хозяина, выскочившего на грохот за ворота, поворотил назад.
— Ты подержи этих чертей, станичник! А то его благородь надо упредить. — Кучер с трудом привстал на подножке, накинул на козлы вожжи и, цепляясь за железный прут ободка, сполз с фаэтона.
Подле правления никого уже не было. Казаки качнули нового атамана, как заведено исстари, распили ведра четыре самогона и на карачках расползлись по своим хатам. Один лишь Забурунный, хлебнувший больше всех, попал в чужую.
Матрена — вторая жена Андрея-батарейца — поджидая «старика», месила в чугуне хлебы. Подле нее на столе теплился маленький коптильничек. В хате было темно и пусто. Двое ребятишек спали на полатях. В углу за кроватью верещал сверчок. Матрена была не в духе. Тесто никогда ей не удавалось, обязательно что-нибудь случится: то недокиснет, то перекиснет.
«Провалился, нечистый! — и Матрена гремела скалкой. — Зенки бесстыжие никак не зальет». Она, конечно, знала, что Андрей не очень падкий на водку, но надо же на ком-нибудь сорвать сердце.
Скрипнула дверь, и в хату кто-то вполз. Не поднимая от пола ног, прошаркал через всю хату и грохнулся на лавку подле окна.
«Наклюкался, нечистый дух!» Скалка сердито забарабанила по чугуну. Матрена даже не оглянулась.
— Гм! — кашлянул на лавке. — Верка, стерва! Гм! Не слышишь, кто пришел?.. Нну? Снимай чирики, спать хочу!
— Господи! — охнула Матрена. — Царица ты моя небесная! Да што такое? — и скалка выпала из рук.
— Ну, ну, поговори еще! Жживо!
Матрена сунулась к столу. На лавке, опустив голову ниже колен, сидел неизвестный человек. По уши грязный, он болтал растрепанным чубом, икал. Под ним на полу разрасталась лужа.
— Да кто ты, господи? — И голос осекся. — Кормилец мой небесный! Святители наши преподобные!
— Да ты что же, туды-растуды, долго будешь разговаривать! — Человек неуклюже взмахнул кулаками, хотел подняться, но споткнулся и полез на четвереньках по полу.
— Ой, ой! Родненький! — завизжала Матрена и, подобрав юбчонки, распахнула дверь.
В чулане загремела щеколда.
— Что ты, шутоломная, с ума сошла!
— Андрюша, дорогой, ненаглядный, он чирики заставляет снимать.
Андрей отстранил ее и вошел в хату. Посреди пола, уткнувшись носом в старые сапоги, лежал человек. Андрей поймал его за чуб, поднял. Тот поморщился от боли, вытаращил на него мутные глаза. Наконец узнал:
— Андрей, ф-ф… черт! Ты чего ко мне?.. Выпить? Ну-к што ж, давай.
Андрей отпустил его липкий чуб, взял под мышки.
— Вот, Забурунный, ну и впрямь ты, паря, Забурунный. По чужим женам пошел? Нет, брат, у меня не подживешься, самому не хватает. — Он надвинул на него фуражку и, придерживая, повел во двор. Забурунный выписывал чириками восьмерки, мычал что-то непонятное. — Иди, иди! Верка небось ждет теперь своего милова. Она и чирики тебе снимет. — Вытащил его за ворота, подтолкнул коленом, и Забурунный на четвереньках полез под плетень…
В правлении сидели два атамана. Они сидели за столом плотно, почти в обнимку. Рябинин мигал осовелыми глазами, в упор глядел на отвисшие мокрые усы Арчакова и, гладя шершавый позумент его рукава, два часа заплетающимся языком доказывал одно и то же:
— Ты пойми, Василь Павлыч, пойми! — и крутил лысой головой. — Мы же на военном положении. Ведь так я говорю? Ты же хорошо знаешь. Ну, как можно. Разве… Ф-фу гадость, опоил ты меня сивухой, — он рыгнул и сплюнул под стол. — Твой хутор ведь граница Дона. Так ведь? Крепость, крепость из него сделай. Вот что!
Арчаков давил локтями соленые помидоры, наваливался на стол и, не в силах сдерживать тяжелую, будто налитую свинцом, голову, клевал носом. Из глубин внутренностей поднималась едкая горечь. Арчаков привскакивал со стула и топал каблуками. «Избранный» хуторским атаманом, он никак не хотел согласиться с тем, что вот он — прапорщик, офицер — и вдруг хуторской атаман. Ведь это унижает звание офицера. Всегда хуторскими атаманами бывали только урядники.
— Ведь ты не знаешь, Василь Павлыч, как пойдут наши дела, и я не знаю. — Рябинин вздрагивал, упирал лбом в пахнувшее потом плечо Арчакова. — Тебе я говорил: организуй казаков. Кто же будет это делать? Ты, атаман. Потому ты и должен быть атаманом… Ты видишь, что работают эти хохляки. Они ведь совсем уж обнаглели.
Арчаков встряхнул волосами, спадавшими на мокрый выпуклый лоб, выпрямился, злой и страшный, и обухом кулака стукнул по столу:
— Проклятые русапеты! Сволочи! Я вам… покажу!
Стаканы звякнули, подпрыгнули и с жалобным треньканьем скатились на пол. Из свалившейся недопитой бутылки по скатерти расплывалось серое озеро.
Неровно шагая и пошатываясь, в правление вошел кучер. Ухватился за притолоку двери, широко расставил ноги — он боялся упасть, — но голову поднял бодро.
— Ваш блародь, ваш блародь, лошади готовы.
Рябинин, выгибая шею, глянул на него выпученными полусонными глазами:
— А?
— Лошади, мол, готовы.
— Лошади? Где же они?
— Да там, ваш блародь, на улице. Отсель их не видать.
— А-а, да-да, сейчас… Иди! — и задвигал под столом ногами. Он пытался привстать и никак не мог оторваться от скамейки. Но вот животом налег на край стола, опустил голову, и верхняя, более тяжелая половина, как на весах, приподняла нижнюю. — Ну, Василь Павлыч, пойдем, мне пора, стало быть…
Они вышли на улицу. Их потные лица защекотал прохладный полуночный ветер. Сыпал мелкий густой дождик. Рябинин снял фуражку, и капли заплясали на его плешине. От удовольствия, атаман даже крякал. Он расстегнул френч, одернул смятую рубашку и, зацепившись рукой за браунинг, поправил кобуру.
— Так, прощай, Василь Павлыч, прощай! Через недельку приедешь ко мне. А пока действуй, смелее, уверенней. В общем, мы говорили… — С помощью Арчакова он ввалился в фаэтон, кучер дал скакунам повод, и в заснувших улицах, тревожа собак, запрыгали заливистые медноголосые бубенцы.
У крайних, со слепыми окнами дворов лошади свернули на мост, проскочили речку и вдоль знакомого берега по извилистой змейке дороги, обметанной мелким кустарником, побежали успокоенной рысью.
Атаман, выронив изо рта трубку, разлегся в просторном кузове, привалился спиной к мягкой обшивке и пьяно дремал. Вереница разрозненных мыслей плела в памяти путаные сети: в станичной тюрьме сидят пять большевиков, надо с мировым посоветоваться, что с ними сделать; из округа уже давно нет никаких вестей: окружной атаман или сбежал, или спит и ничего не делает. Станица Рябинина самая боевая в округе; узнает наказный — Рябинин наверняка будет отмечен, получит повышение; Елена, дрянь, не едет из Ростова, ну и пусть катится… Антонина не хуже ее…