Атаман, сердито отдуваясь, спустился с крыльца правления. Он только что утихомирил разбушевавшихся соседей. Друг у друга повыбили кур и в довершение всего учинили драку. Курица как перепрыгнет через изгородь к соседям, те ее палкой по макушке. И курицы как не было. А главное, не вовремя они вздумали буянить. У атамана на сегодня есть дела поважнее: второй день разыскивает Филиппа, а он как в воду канул. Два раза посылал полицейского, да все без толку: говорят — уехал на станцию, на базар, и не возвращался пока. Атаман важно шагал по улице, нахлобучивал на глаза фуражку, подкидывал насеку. Выскочивший из переулка Забурунный едва не налетел на него.
— Черти за тобой гонят! — атаман шарахнулся.
Забурунный дернул маштака (тот, разгоряченный, был мокрый до ушей: наверно, объездчик перемахнул речку напрямик), с трудом перевел дыхание и, путаясь в словах, сбивчиво рассказал атаману о своем неожиданном открытии.
— Ведь, почитай, каждый день, Павел Степаныч, ездил, — втирая очки, оправдывался Забурунный, — и ничего не замечал. Хоть что — ночью, сукины сыны…
— Ты и сам… сам-то сукин сын! — Атаман поднял насеку и грозно пристукнул о дорогу. — Должно, ни разу и не заглянул туда!
— Да как же, Павел Степа…
— Я вот с тобой поговорю! Я с тобой поговорю! Ты у меня покушаешь клоповницы! Где, говоришь? У крутого ерика? За лощиной?.. — Атаман вспомнил, как весной из слободы к нему приезжал Павло Хижняк, и, наливаясь яростью, затрясся. — Сей же минут забери сидельца и загони табуны!.. Я вам покажу, хохляки проклятые, как самовольно лезть на казачью землю! Я вас проучу, русапеты сиволапые! Я вас выучу!..
Забурунный так и не дождался, когда атаман закончит свою гневную речь: поддал маштаку под пузо, рванул за гривку, тот екнул селезенкой и боком понес его по улице.
Сиделец — молодой, только что присягнувший казак, с пушком на губе — выпроводил атамана, уселся на крыльце правления и беззаботно пощелкивал семечки. Но вот он увидел телят, скакавших по улице, и приподнялся. «Что такое? Скружились, что ли?» Вздыбив хвосты и поднимая за собой пыль, телята, словно в атаку, неслись мимо правления. Один из них, самый маленький жидконогий сосунец, как видно, уже запалился от бега, но отстать ему не хотелось, и он жалобно мычал, молил о пощаде. Потом из-за облака пыли верхом на маштаке, стлавшемся в намете, показался Забурунный. «Аль уж пожар где?» — сиделец встревожился. Он вышел на дорогу и глянул в улицу. Но там ничего не было видно — все тихо и спокойно, только все еще вихрилась пыль, поднятая телятами.
— Скорея, Иван, садись на коня, атаман велел! — Забурунный осадил маштака и впопыхах передал приказание атамана.
Сиделец, как бы не доверяя, бережно сунул семечки в карман, вытер с губ и подбородка шелуху и принялся подробно расспрашивать: как, где, что и почему.
— Да пошел ты!.. Табуны в прудовой балке! Догоняй! — Забурунный сорвался с места и нырнул в переулок.
А через короткое время отгулянные, сытые быки пощелкивали казанками, подергивали мускулами, раскачивались и всем хуторским табуном — сотни голов — шли к светлой полоске, укрытой в аржанцовых зарослях. Густые пшеничные всходы, только что умытые дождем, протягивали к солнцу свои нежные крылышки, тонкими корешками жадно тянули из земли сладкие соки; отягощенные влагой, расслабленные стебельки приваливались к комочкам, едва держались на коричневых, обнаженных дождем прожилках.
Подгрудистый, с поднятыми рогами бык — вожак табуна — шагнул на пшеницу, оступился и полез по полю, глубоко проваливаясь и оставляя раздвоенные следы. Острые, тяжелые копыта сминали всходы, разрывали, вдавливали их в рыхлую землю. Хрупкие раздавленные стебельки вкусно пахли молозивом. Шершавым языком бык жадно выхватывал кусты с корнями и целиком, не разжевывая, глотал их.
Табун валил вслед за вожаком.
Забурунный держал в поводу маштака, радовался на быков. Они, словно бы поняв свою задачу, цепью разбредались по пшенице, гонялись друг за другом, и светлая зеленая полоса, как после пожара, становилась черной.
— Гля-ка, паря, а здорово они ее разделывают! Вот нажрутся.
Сиделец горбился в казачьем седле, перекинув ноги на одну сторону, отпускал повод мерину.
— А ладная пшеница росла, — говорил он самому себе, глядя, как мерин суетливо щиплет обойденные быками всходы, — и, видать, здорово была разработана. Вишь, и прикатана — комков-то нигде не заметишь… А где же межи? Чегой-то не видать. Во, паря, не по-нашему. Прям подряд гнали. А я ныне целый сажень на межу оставил, чтоб приметно было.
— Хохлы! Не знаешь, что ли! — Забурунный презрительно сплюнул.
— А зря это мы, ей-богу, — продолжал размышлять сиделец, — лучше б мы ее скосили, когда она вырастет. Всем бы хутором обмолотили, продали. И-эх, гульнули бы! Больше б пользы было. Все одно она наша, раз на казачьей земле.
— Нужна тебе хохлачья пшеница! — Забурунный отпустил маштака и разлегся на траве. — Своей, что ль, мало? От своей, никак, спина болит. Выдумал!
Мрачный седоусый пастух — одинокий и бездетный казак, потерявший руку в японскую войну, — крутил одной рукой цигарку, вскидывал пустым рукавом. Когда Забурунный угонял у него табун и он было попытался не дать, тот с маштака угодил ему пинком в спину, припугнул тюрьмой, и пастух сдался. Он один из всего хутора видел, когда слободские распахивали землю, но никому об этом не сказал. Шевеля украинскими усами, он смотрел, как его табун беспощадно выбивает зеленя, и злоба от бессилия душила его.
— Что вы делаете, нехристи, — умолял он казаков, — ведь люди сеяли, трудились. Смотри, какие всходы, и вам не жалко!
— Ты молчи, едрена шишь! — Забурунный подрыгал ногами. — А то я встану — добавлю тебе на орехи! Люди! Хм! Какие люди, это же хохлы! Их просили тут сеять!
Пастух закурил, поднял сучковатый костыль и, молча отойдя в сторону, опустился в борозду.
Быки, раздувшиеся, как бочки, разгребали копытами логово, ложились. «Пффу», — тяжело и сыто отдувались они, валясь на бок.
— А должно, паря, не раз сюда придется пригонять, — пожалел сиделец, — смотри-ка, сколько осталось. Хоть бы еще разика за два прошли.
— А чего ж! Завтра могем пригнать, — не унывал Забурунный. — Мало будет — коров добавим. Скотина подправится.
Вдруг сиделец заметил, как прямо на них от ветряка по слободскому полю катится какой-то комочек, словно бы далеко-далеко по-над землей летит ворона. Комочек разрастался все больше и больше. За ним появился еще такой же маленький. Затем первый пропал куда-то. И вот он вынырнул на косогоре. Сиделец уже ясно различил: лошадь и всадник. Мчится к ним.
— Слышь-ка, нам не намнут бока? — встревожился он. — Хохлы скачут.
— Хо! Хохлов испугался! Иде? — Забурунный встал. Всадник, размахивая длинной палкой, был уже в версте от них. Забурунный на всякий случай поймал маштака. Здоровый взъерошенный слобожанин, с развевающимися волосами и рыжей бородой, подскочил к ним:
— Вы что… робите, подлецы!
Забурунный, тиская в ногах маштака, приосанился.
— Атаман велел! А вас кто просил тут сеять!
— Ах вы… чига востропузая! Ах вы, мироеды, кровососы, бандюги! — Слобожанин не мог даже найти подходящих определений. Хрипло дыша, он сучил клюшкой, тряс бородой и нетерпеливо оглядывался назад. В версте был второй всадник, за ним — еще два.
Забурунный понял: поджидает тех. «Наставят ухналей». Хоть и стыдно пасовать перед хохлами, но ведь их вон сколько! Не миновать взбучки. Он нукнул на маштака, всею силой щелкнул его по боку. Маштак вскинул голову, подпрыгнул и, виляя хвостом, понес его на солончаковый мысок, к хуторскому пруду. Сиделец метнулся вслед.
Рыжий слобожанин было погнался за ними, но скоро отстал. Вернувшись к быкам, он увидел пастуха. Тот вяло поднимался, сиротливой рукой опираясь о костыль.
— Лукич, креста на тебе нет! — со слезами в голосе завопил слобожанин. — Ведь это твое стадо!
Пастух взмахнул пустым рукавом:
— Меня самого, Павло, избили, что я сделаю.