Об этом Вольт никогда не думал. Сам он не такой уж подвижник и вроде бы не лишается здоровья, внушая его другим, но в принципе такая фантазия понятна. И привлекательна. Но наоборот?!
А Перс все больше воодушевлялся:
— Представляешь, такая у него тайная способность: высасывать у других здоровье! И те, кого он наметил, постепенно умирают. Просто от истощения, от каких-нибудь хронических болезней. Никакой угрозыск не догадается! Я хочу написать тому фантасту: был бы роман в духе Достоевского. Колоссальная вещь!
Вольт слушал — вот уж каких фантазий он не ожидал от самого доброго на свете человека, как с умилением повторяет матушка. Ну конечно, когда твою доброту бессовестно доят все кому не лень — дойдешь и до таких фантазий! Тем более что образ создан, ты уже раб своей репутации, обязан творить добро, хотя бы и ничего не осталось в душе. Обязан творить и творишь, проклиная благословляющих тебя…
Вольт не знал, что сказать, — и тут очень кстати зазвонил телефон.
— Вольт Платоныч? Здравствуйте! Груздь! Вот кого Вольт всегда рад слышать.
— Здравствуйте, Родион Иваныч!
— Узнали? Вот спасибо! И как это вы меня все помните и по телефону узнаете! Столько дел у вас.
— Ну, если о делах, вы — тоже дело, самое приятное дело.
— Вот спасибо. Вы извините, что отрываю вас от вашего домашнего времени, но кроме как с вами… Я вчера не решился, но уже второй день… Сел посмотреть французскую защиту — и чувствую: все отшибло! Ничего не помню дальше третьего хода, ни одного варианта. Сицилианку — то же самое. Все отшибло, Вольт Платоныч, будто и не знал никогда! Что делать-то? Ведь назвался груздем — и вот…
Вот те раз! Так все было хорошо, уже играл в силу крепкого кандидата.
— Отдыхать! Только отдыхать, Родион Иваныч! Это у вас срыв от перенапряжения. Отдыхать! Неделю и не смотрите в сторону шахмат. Две! Играйте на скрипке — не забылм еще?
— Да дело-то такое: в финал же я отобрался. Неужели зря? Послезавтра финал.
Вот ирония судьбы: цель, может, в одном шаге — и срыв!
— Отдыхать! Только отдыхать! Плюньте на финал. Подумаешь — блиц. Сейчас глазное: отдыхать, И увидите: все восстановится!
Вольт должен был так говорить, хотя сам вовсе не был узерен: он ведь экспериментировал вместе с Груздем. Да если и восстановится на первый раз, всегда будет грозить новый срыв: где слабое место, там начинает рваться и рваться.
— Отдыхать — и все восстановится!
Да, ирония судьбы. Кругом ирония. Ну почему Родиону Иванычу не дана в придачу к его воле такая же память, как у Грушевой? Память, которая той нужна разве чтобы тешить знакомых. Но тогда бы и не было никакого эксперимента: чего ж развивать, если дано от природы?
Из своей комнаты вышла очень довольная матушка.
— Перерыв в спектакле. Так замечательно играет Ильинский! Вы зря не смотрите. Ну давайте пить чай. А Наденька не пришла?
Очень хотелось, чтобы пришла Надя, и в то же время помнилось, какой чужой, враждебной она была, как давила своим присутствием, — в точности такое же двойственное чувство, какое он только что испытал, когда Перс уговаривал его поехать к отцу… Как бы хорошо не иметь двойственных чувств — чтобы все определенно, ясно, четко!
— Нет, не пришла.
Не столько рассудок, сколько инстинкт останавливал Вольта, не давал произнести решительных слов. Потому что если он скажет резко: «Мы разошлись!» — то одно самолюбие никогда не позволит ему помириться с Надей: ведь все знают, что он никогда не говорит впустую, а сказав — не изменяет слову.
— Ну идите, я уже поставила чайник.
Перс, войдя в кухню, стал в ожиданий чая рыться в буфете. Там скопилось столько старья, что хоть приглашай археолога для раскопок.
— Узнаешь, мамочка? Шишкинский кофейник! Его бы начистить.
Перс торжественно извлек позеленевший сосуд, похожий на те, из которых полагается выходить джиннам.
Мы им не пользуемся, — недовольно сказала матушка: призыв начистить кофейник она приняла как упрек. — Ведь на меди какой-то окиси много, еще отравимся.
— Жалко, теперь таких не делают. А подари мне, если вам не нужен. Мы начистим!
— А не боишься окиси?
— Чепуха! Двести лет люди пили из медных кофейников, если не больше!
Матушка, конечно, тотчас согласилась с Персом:
— Да, я не подумала: действительно, столько веков пили. Как ты сразу все сообразишь! Бери, конечно, мне же ничего для тебя не жалко. Хотя память все-таки.
— А я помню, как тебе его подарили! Ты не знаешь, Волька?
Вольт не знал. Он вообще не очень тверд в семейных преданиях — тех, что с материнской стороны. Отец очень хорошо рассказывает, а матушка — нет.
— Он потому шишкинский, что его мне подарили, когда я праздновала пятисотых «Мишек». Я же деньги зарабатывала копиями, еше при папе и потом: ведь не хватало, что он присылал. И без конца делала «Мишек». Могла, кажется, с закрытыми глазами. А Петюнчик мне помогал. Помнишь?
— Еще бы! Была такая калька с дырками, я накладывал на холст и сыпал на нее угольную пыль! Она попадала сквозь дырки на холст. Как-то это называлось особенно!
— Припорох.
Во-во! А потом только обвести точки — и готов рисунок. Я же иногда и обводил!
— Да уж я бы без Петюнчика не смогла столько их наделать! И когда сдала худсовету пятисотых «Мишек», меня, помню, так в копийной сфотографировали на фоне этих «Мишек» и подарили кофейник. Прямо юбилей! А до тысячи не дотянула, сделала только восемьсот восемьдесят три — точно помню. А потом вдруг заболели глаза: нестерпимая резь, точно ножом. Врач сказал: «Немедленно прекратить! Полный отдых глазам!» Вот так… Ты, можно сказать, вырос на этих «Мишках».
— А я и сейчас часто вижу эти копии, — сказал Перс— Особенно в домах культуры. Наверное, нет дома культуры без «Мишек»! И каждый раз думаю, не твоя ли копия. А у тебя ни одной не осталось?
— Нет. Я их тогда видеть не могла!
— А жалко. Я бы дома повесил с удовольствием. Такая память! Если б можно было купить в каком-нибудь ДК.
Вольт слышал об этом и раньше, хотя не так подробно. Восемьсот восемьдесят три! Тоже своеобразный максимум. Обидный максимум.
Мама как бы почувствовала его мысли, вздохнула с сожалением:
— Да, столько могла за это время сделать творческих работ. Но за копии платили, а свои нужно было сдавать «на реализацию», так это называлось. Продавалось там так ужасно медленно! И принимали плохо. Сейчас в нашей лавке больше покупают иностранцы, а тогда туристов было мало. Иностранцы любят реализм, как у меня: у них же там больше всякие абстракции, им и свои абстракции надоели, потому они наших левых не очень берут. А у меня всегда понятно, что изображено. Особенно они берут, если какая-нибудь церковь изображена. Мне говорили, недавно купили мою работу в Австралию — Псковский кремль.
Как это назвать — волей или наивностью? Мама пишет и пишет свои работы, старательно и подробно сохраняя все мелкие детали, в той самой манере, как сорок лет назад, не гоняясь за модой, да и не очень ее замечая, — как искренне толком не знает, кто такой Высоцкий и сколько нынче стоят брюки под названием джинсы.
— Так что начисти, Петюнчик, этот кофейник, пейте из него дома и вспоминайте шишкинских «Мишек».
— А я, думаешь, не вспоминаю? Я же говорю, с удовольствием бы повесил у себя! Репродукции продаются, но репродукции — не то.
— Да, где-то, конечно, есть в клубах. А на обороте должен быть штамп худсовета и написано: «Художник-копиист такой-то». Где-то еще висят, если не списали. Сейчас ведь не очень модно — копии. Но лучше бы мои собственные работы висели в тех же клубах… Мы тут засиделись, а я не прозеваю вторую серию? Так хорошо играет Ильинский — вылитый Толстой. Наверное, Ильинский изучал настоящие киносъемки — ведь тогда уже снимали Толстого в кинохронике, правда? Пушкина труднее играть в этом смысле: только по портретам.
Мама вышла и крикнула из своей комнаты:
Да, началось! Вы хоть загляните на минуту, какое замечательное сходство!