Литмир - Электронная Библиотека

Энн вскочила, легкая, гибкая, все в ней напряглось, она ощетинилась, словно разъяренная кошка, готовая на все, чтобы защитить Андреа.

Здешнюю машину, о которой говорил Петр Петрович, она сталкивала с такой же бездушной, еще более мощной московской машиной. Нет ничего болезненней и опасней внутриведомственного скандала. Она не могла знать об этом, ею двигал только инстинкт. Каким-то образом она отбросила все то, что удалось внушить ей. Петр Петрович не понимал, что произошло, где, в чем они просчитались. По всем правилам они загоняли ее в загон слаженно, аккуратно, и вдруг, когда дверца должна была захлопнуться, она очутилась на свободе.

— Ничего другого я вам не скажу, и пожалуйста, больше меня не вызывайте, я не приду.

В ней было что-то незнакомое – материал, который Петру Петровичу еще не попадался. Она обрела неожиданную уверенность и просто предупреждала их. Не мудрено, что это возмутило Николая Николаевича. Как это не придет, на то есть законы для советских граждан, силком приведут.

— Между прочим, я не советская гражданка, — сообщила Эн.

— А чья же вы подданная? — осведомился Николай Николаевич как можно язвительней.

— Я не подданная, я американская гражданка.

— Были.

— И остаюсь. Тот, кто родился в Штатах, остается американским гражданином пожизненно. Имейте в виду, — впервые она удостоила Николая Николаевича взглядом, посмотрев на него как на назойливую муху, — если я обращусь в американское консульство, то это будет из-за вас.

Петр Петрович принужденно засмеялся.

— Господь с вами, Анна Юрьевна, только этого нам не хватало. Американцы вас добром не встретят. Знаете, пролитого не соберешь.

Он провожал ее по лестнице вниз, придерживая под локоть, говоря доверительно:

— Мы, конечно, привыкли, что нас боятся. Это у нас от сталинских времен. Не учли мы, что в вас еще многое осталось от другой вашей жизни. А вот нашего страху у вас не накопилось. Но, как говорят, еще не вечер, слава богу, этим не кончатся наши отношения.

— Ваша ошибка в другом была, — сказала Эн.

— В чем же, Анна Юрьевна?

— Вы не разбираетесь в женщинах.

Она шла не разбирая дороги. Ее колотило. Ей хотелось прислониться, прижаться к стене, озноб бил ее. Увидев прицерковный садик, она зашла, опустилась на скамейку, вцепилась руками в сырые перекладины. Тупо уставилась на старинную ограду. Стволы чугунных пушек, связанных длинными цепями. Она никак не могла успокоиться. Прохожие оглядывались на нее. Тогда она поднялась на паперть, вошла в сумерки собора. Здесь было тихо, безлюдно. Горели тонкие свечи. Мерцали оклады икон. Желтые язычки пламени слабо высвечивали лики незнакомых русских святых. Присесть было негде. Ноги подгибались, она обессиленно опустилась на колени. Холод каменных плит успокаивал. Слезы катились, обжигая глаза, и вдруг хлынули сплошным потоком. Она прижалась лбом к камню, рыдания сотрясали ее, больше она не сдерживала себя. Вместе со слезами уходила боль и то душное, что не давало дышать. Слезы лились и лились, внутри все омывалось, слезы согревали ее, дрожь утихала. Она плакала горько и сладостно.

Большие строгие глаза, вопрошая, смотрели на нее со всех икон. Беззвучно она молилась им всем сразу, умоляя дать силы, ибо силы ее кончились, она не понимала, как она могла выдержать это испытание, потому что на самом деле она боялась их, все время боялась, безумно боялась. Больше всего боялась, что они увидят, почувствуют, как она их боится. Самое страшное было впереди, неизвестно, что они еще придумают, удастся ли ей в следующий раз устоять. Ей не с кем было посоветоваться, некого просить о помощи. Все вокруг оказалось чужое, она была одна среди чужих. “Господи, дай мне силы, — просила она, — не позволь мне пасть, ты мне помог сегодня, помоги еще. Я виновата, но не оставь меня…”

Назавтра она все же позвонила Валере, позвонила из уличного автомата, сказала, что надо встретиться немедленно, лучше всего там, где они встретились в первый раз, только не внутри, а у входа. Он никак не мог взять в толк, где именно, потом догадался: “У Русского музея?” Она вынуждена была сказать: “Да, у Русского”.

Моросило, дул холодный ветер, они долго ходили по Михайловскому саду.

— И про теплоход им известно? — переспрашивал он. — Какая гадость! Все испорчено. Я придумал одну вещь написать, теперь не смогу. Что за жизнь! Я так и знал. Я тебе говорил, что нельзя с иностранцами связываться.

Он слишком часто повторял это.

— Значит, они следили за мной!

— Наверное, нам не нужно больше видеться.

— Да, конечно, — сразу согласился он.

Потом он сказал:

— Я ведь никогда не спрашивал про твоего мужа. Знать ничего не знаю… Что же они могут мне предъявить?

Потом он сказал:

— Надо было им сообщить, что я не знаю иностранных языков.

Потом стал допытываться, как они относятся к его картинам…

Энн и не предполагала, что прощание получится таким простым и легким. Они походили еще немного под холодной моросью. Он первый сказал:

— Ну ладно, бывай. — И задержал ее руку. — Теперь мне будет плохо – без тебя.

Она смотрела ему вслед, пока его черная высокая фигура не затерялась среди мокрых черных деревьев.

XXV

Никаких конкретных обвинений комиссия не предъявляла, вопросы носили общий характер, выясняли как бы морально-политический климат – есть ли в лаборатории какая-то группа, которая диктует, навязывает темы, мнения. Выспрашивали недоверчиво, каждый чувствовал себя под подозрением. Заинтересовались почему-то музыкальными вечерами у Брука – что за программа, кого приглашают, о чем говорят.

Так и не сообщив своих выводов, комиссия удалилась, и сразу же появилась новая – из Госконтроля; за ней – от профсоюзов и Министерства финансов.

Зажогин разъяснил Картосу: лабораторию берут измором, таковы последствия партбюро; в этом году работать не дадут, потом навесят невыполнение плана, срыв госзаказов – и “блюдо поспело, можно кушать”. Единственный выход – ехать к министру за заступой…

— Вы меня не слушаете? — перебил себя Зажогин.

Картос смотрел на него затуманенно.

— Когда закружишься, лучшее средство – кружиться в обратную сторону.

— Что вы имеете в виду? — не понял Зажогин.

— С завтрашнего дня меня нет. Ни для кого. Минимум на неделю. Я должен подумать.

Расспрашивать Картоса не полагалось. Он находился как бы под высоким напряжением, оно исключало приближение.

В течение недели все телефоны в его кабинете были отключены, Нина Федоровна, секретарь, величественная дама, похожая на памятник Екатерине Великой, отвечала всем одно и то же: “Мне запрещено входить в кабинет, вы ведь понимаете, что такое творческий труд”.

Время от времени Картос приглашал к себе кого-то из сотрудников, иногда сразу нескольких, и даже сквозь двойные двери, обитые черным дерматином, пробивался пронзительный голос Джо.

Одни покидали кабинет задумчивые, притихшие, другие – разгоряченные, как будто их там чем-то напоили.

Нина Федоровна не поддавалась ни на какую лесть, с неистощимой приветливостью ссылалась на “поручение для Королева” и только однажды смешалась, когда из Москвы позвонил сам Королев.

Слухи, конечно, просачивались. Какой-то центр. Проект центра… Что-то вроде института. Да нет – несколько институтов и еще завод.

Уединение Картоса было прервано телеграммой, его вызывал в Москву новый заместитель министра – Кулешов, сменивший Степина, назначенного министром.

Разговор начался жестко: извольте, дескать, наладить отношения с партийным руководством, нашли, мол, с кем ссориться, уж лучше на нас срывайтесь, министр, тот выговор объявит либо заставит по-своему сделать, а эти… Вскоре появился и сам Степин; увидев Картоса, обрадовался, стал расспрашивать. Кулешов тактично удалился.

И Степину уломать Картоса не удалось: не желал он увольнять людей и менять систему подбора не собирался. И вообще не понимал, как можно работать, подчиняясь и министерству, и райкому, и обкому партии. Долго, конечно, так продолжаться не может, надо добиваться для лаборатории автономии. Работы на Королева, Туполева и прочих влиятельных военных заказчиков дают защиту, но не освобождают от придирок и жалоб в ЦК. Такие жалобы уже поступили и будут идти. Что же делать?

59
{"b":"201249","o":1}