Назад шли медленно. – А то купанье, – говорил отец, – сойдет на нет. – Взбирались по тропинке долго. Обдували одуванчики и обрывали лепестки ромашек. Оборачивались и смотрели вниз. Коровы шли по берегу, отсвечиваясь в речке. Иногда они мычали. Огоньки зажглись у станции и переливались. Солнце село. Звезд еще не видно было. Ангел над калиткой потемнел.
– Вы подождите здесь, – сказал отец у липы. – Я приду. – Они уселись, сняв картузики, и взялись за руки. Пищал комар.
Кусты сливались, черные. Верхи крестов высовывались из них. Хмель светлелся. Здесь отец остановился и стоял без шапки. Он зашел по поводу Любовь Ивановны и мялся: как и что сказать? А мальчуганам было страшно. Мертвые лежали под землей. В разбитое окошко церкви кто-нибудь мог выглянуть, рука могла оттуда протянуться. Стало хорошо, когда пришел отец.
Приятно было идти улицами, мягкими от пыли. Фонари горели кое-где. Ларьки светились. Во дворах хозяйки разговаривали с чинными коровами, пришедшими из стада. В городском саду пожарные отхватывали вальс. Отец купил сигару и два пряника. Молчали, наслаждаясь.
Матрос
Лешка соскочил с кровати. Мать дежурила.
Склонившись, словно над колодцем, чуть белелась полукруглая луна. Не шевелилась жидкая береза с темными ветвями. На траве блестели капельки. Поклевывая, курицы с цыплятами бродили по двору.
Покачивая животом, в черном капоте с голубыми розами, по лестнице спустилась Трифониха. У нее в руке был ключ, а на руке висела вышитая сумка – с тигром.
– Фу, – покосилась Трифониха, – поросенок! – и, важная, отправилась за булками.
– Я мылся, – крикнул ей вдогонку Лешка.
Усатый водовоз, кусая от фунта ситного, гремел колесами. Пыль сонно поднималась и опять укладывалась.
– Дяденька, – умильно попросился Лешка, – прокати, – и водовоз позволил ему сесть на бочку. Завидовали бабы, несшие на коромыслах связки глиняных горшков с топленым молоком, кондукторша в очках, которая гнала корову и замахивалась на нее веревкой, и четыре жулика, сидевшие под горкой и разбиравшие мешок с бельем.
– Обокрали чердак, – показал водовоз и ссадил Лешку на землю.
Солнце поднялось и припекало. Освещало ситный в чайной у Силебиной. Мальчишка из кинематографа расклеивал афиши. Там было напечатано: «Бесплатное», но Лешка не умел читать.
В палисаднике с коричневым забором, сидя на скамье под вишнями, нежился на солнышке матрос и играл на балалайке:
Было хорошо у палисадника. Забор уже нагрелся и был теплый, сзади пригревало плечи, пахло клевером.
Матрос…
А мать уже вернулась и перед осколком зеркала чесала волосы.
Пили кипяток с песком и с хлебом. Отдувались. Мать велела не ходить на речку и, задернув занавеску, легла спать.
Вдруг загремела музыка. Все бросились.
Блестели наконечники знамен. Трещали барабаны.
Пионеры в галстуках маршировали в лес. Телега с квасом громыхала сзади.
Вслед! С мальчишками, с собачонками, размахивая руками, приплясывая, прискакивая:
– В лес!
Вдоль палисадников, вертя мочалкой, шел матрос. Его голубой воротник развевался, за затылком порхали две узкие ленточки.
Матрос! Стихала, удаляясь, музыка, и оседала пыль. У Лешки колотилось сердце. Он бежал на речку – за матросом.
Матрос! Со всех сторон сбежались. Плававшие вылезли. Валявшиеся на песке – вскочили.
Матрос!
Коричневый, как глиняный горшок, он прыгнул, вынырнул и поплыл. На его руке был синий якорь, мускулы вздувались – как крученый ситный у Силебиной на полке.
– Это я его привел, – хвалился Лешка.
Было жарко. Воздух над рекой струился. Всплескивались рыбы. Проплывали лодки, женщины в цветных повязках нагибались над бортом и опускали в воду пальцы.
Купальщики боролись, кувыркались и ходили на руках.
А солнце подвигалось. Было сзади, стало спереди – пора обедать.
Мать ждала. Картошка была сварена, хлеб и бутылка с маслом – на столе.
Наелись. Мать похваливала масло. Облизали ложки. Вышли на крыльцо.
Во дворе, разостлав одеяла, сидели соседки. Качали маленьких детей, тихонько напевали и кухонными ножами искали друг у друга в голове.
– И мы устроимся, – обрадовалась мать и сбегала за одеялом. Лежали. Лешка положил к ней на колени голову. Она перебирала пальцами в его кудлатых волосах. По небу пролетали маленькие облачка в матросских куртках, облачка, похожие на ситный и на вороха белья.
Хотелось спать и не хотелось…
– Бабочки, – вскочила мать, – купаться, так купаться: опоздаем на бесплатное.
Бесплатное!
Повскакивали, зашмыгали, повязали головы и выбежали за ворота. Бегали наперегонки и смеялись, а потом притихли и печально пели:
платье бедняги за корни цепляется,
ветви вплелись в волоса.
Срывали жесткую высокую траву – класть под ноги, когда выходишь на берег. Тек горький белый сок и засыхал на пальцах.
Молотя ногами, плавали и, взвизгивая, приседали. Садилось солнце. Начали кусаться комары. Заквакали лягушки. Небо выцвело. Трава похолодела. Пыль в колеях лежала теплая и грела ноги. Улица кипела. Все спешили на бесплатное.
Шел водовоз, поглядывая сверху вниз, как с бочки, и крутя усы.
Помахивая рукой, как будто в ней была веревка, торопилась старая кондукторша, и весело бежали обокравшие чердак четыре жулика.
Был гвалт. Стояли очереди к мороженщикам. Шуршала подсолнечная шелуха. В саду горели фонари, играла музыка и бил фонтан. Мать потерялась. Маленьких в кинематограф не пускали. Лешка заревел.
Темнело. Музыка кружилась невысоко, прибитая росой. Силебина сидела на крылечке – тихо-тихо, задумчивая, не замахивалась полотенцем, не орала. В палисаднике, впотьмах, матрос тихонечко наигрывал на балалайке:
Он, как и Лешка, не был на бесплатном – миленький…
Вздыхая, по двору прохаживалась Трифониха и, любуясь звездочкой, жевала. Из сумки с тигром вынула пирог и протянула Лешке.
Сидя на ступеньке, он стал есть, пихая в рот обеими руками: пирог был сладкий, а руки – соленые от грязи и горькие от той травы, которую он рвал, когда шел с матерью на берег.
Хиромантия
Петров с наслаждением вдохнул продушенный воздух и, сосчитав ожидающих, сел. Ладислас извинился, отлучился от бреемого и задвинул задвижку. – Я успел, – посмеялся Петров и подумал, что это к хорошему.
Парикмахеры брили в молчании – устали, спешили и не отпускали учтивостей. Звякали ножницы. Рождество наступало. Колокола были сняты и не гудели за окнами. – Пи, – басом пищал иногда и, тряся улицу, пробегал грузовик.
Петров не читал. Он – просматривал. Он уже изучил эту книгу с изображенными на каждой странице ладонями. Он кончил ее вчера вечером и, закрыв, присел к зеркальцу и вспомнил стишки, которые когда-то разучивал в школе:
исполнен долг, завещанный от Бога
мне, грешному.
Подбритый и подстриженный, он вышел. Он благоухал. Усы, бородка и завитушки меха на углах воротника покрылись инеем. Высокая луна плыла в зеленом круге. Жесткий снег переливался блестками. Как днем, отчетливы были афиши на стенах. Петров уже читал их: показательный музей «Наука» с отделениями гинекологии, минералогии и Сакко и Ванцетти снизил цены.
Маргарита Титовна жила недалеко. Петров смеялся. Как всегда, она шмыгнет в другую комнату, мать будет ее звать, она придет, зевая и раскачиваясь, и состроит кислую гримасу. Не смущаясь, он задержит ее руку, повернет ладонью вверх, прочтет, что было и что будет, кого надо избегать. Она заслушается… – Маргарита Титовна, – пел мысленно Петров, ликуя и покачивая станом.