Я пережила страшную ночь и спустилась к завтраку с красными глазами и воспаленным горлом. У Веры Кирилловны хватило такта ни о чем меня не спрашивать. Когда я в конце дня вернулась домой из Фонда Силомирского, у меня поднялась температура.
Алексей объяснил мою болезнь переутомлением и принялся по-отечески ухаживать за мной. Этот возврат к нашим прошлым ролям, когда он был моим спасителем, а я — полубезумной беженкой, вновь пробудил во мне чувство нежной благодарности к Алексею и ощущение того, что он для меня — опора в жизни. Я стольким была ему обязана! Я была ему обязана не только своей жизнью, но и ее смыслом, который теперь составляли мой сын и моя медицинская карьера. Если я не могла относиться к Алексею с подлинной страстью, если я была не в состоянии вырвать Стефана из своей души и плоти, я, тем не менее, могла подарить своему мужу нежную привязанность и преданность, которые он безусловно заслуживал.
Через десять дней я выздоровела и снова стала такой, какой обычно была, — сдержанной и спокойной. Но на этот раз мое внешнее спокойствие вполне соответствовало внутренней сладостно-горькой успокоенности.
Восемнадцатого марта 1921 года был подписан Рижский мирный договор, окончательно утвердивший мир между Польшей и Советской Россией.
В конце весны скончалась во сне бабушка Екатерина. Ее похоронили рядом с ее „ангелочком“, князем Леоном, на кладбище с видом на Вислу, расположенном на краю Веславы. Она до самого конца отказывалась поверить, что я вышла замуж за Алексея, а Стефан помолвился с леди Дороти, и ждала моего возвращения в качестве невесты ее внука.
Через месяц после ее похорон состоялось пышное бракосочетание Стефана и Дороти. Торжественная церемония проходила в часовне дворца Веславских, где мы со Стефаном должны были стать мужем и женой. Верный своему решению Стефан энергично взялся за восстановление былого великолепия Веславы и приумножение семейных капиталов, вложенных в судовладельческую компанию и в промышленность, чему немало способствовало приданое его жены. Однако ни его вклад в возрождавшуюся польскую экономику, ни его почти легендарная популярность не принесли ему сколько-нибудь заметной роли в бурной и мелочной политической жизни новой нации. В моем представлении потеряла от этого скорее Польша, чем он сам. Это вызывало у меня тревожные мысли о ее будущем.
Наш загородный дворец, расположенный недалеко от Фонтенбло, стал пристанищем для бывших офицеров наших вооруженных сил и членов императорского двора, их родственников и слуг — лакеев, горничных, кормилиц и так далее, — последовавших за своими хозяевами в изгнание. Поскольку отдельных апартаментов на всех не хватало и время от времени возникали ссоры на почве протокола, бывшие придворные камергеры и фрейлины предпочитали делить жилище не с людьми своего круга, а со своими нянями и Федорами, которые обращались с ними с такой же грубоватой прямотой, с какой няня обращалась со мной.
В вестибюле висел портрет Николая II в полный рост в парадной форме. В гостиных висели портреты прочих российских императоров и их супруг. Здесь их стареющие превосходительства играли в бридж и безик, вспоминали о прекрасных прежних временах и жадно следили за новостями по радио, надеясь услышать известие о свержении власти узурпаторов-большевиков. Стену парадной гостиной украшала картина с изображением Николая II в натуральную величину верхом на белом коне в окружении генералитета — исключительно генералов свиты, — в числе которых были несколько убитых великий князей и мой величественный отец.
По моей просьбе портреты детей нашего монарха во дворце вывешивать не стали. В память о них была устроена часовня с надписью на дверях по-русски: „В память об Их Императорских Высочествах Царевиче Алексее Николаевиче и его сестрах Ольге, Татьяне, Марии и Анастасии, убитых в Екатеринбурге 16 июля 1918 года“.
Гражданская война в России завершилась в конце 1920 года, когда из Крыма эвакуировались остатки войск генерала барона Врангеля. Во время этого героического последнего противостояния исполнилось желание барона Нейссена быть погребенным с почестями. Его ординарец Семен был интернирован в Румынии. Чтобы вывезти его во Францию, мне пришлось затеять настоящую баталию, во время которой я наяву столкнулась с мелкими националистическими страстями и откровенным недоброжелательством, столь характерными для послевоенного времени. В конце концов я добилась успеха, и он стал заведовать хозяйством нашего приюта, а также занимался бесконечными рассказами о страшных и славных страницах гражданской войны с их благородиями отставными офицерами.
Все попытки разыскать Федора оказались безуспешными. Дача наша сгорела, а все, что уцелело, растащили поселившиеся в окрестных лесах беспризорники. По сообщению одного финского журналиста, ходили слухи, что в северных лесах видели седовласого гиганта. Местные крестьяне называли его „призраком старого режима“.
Гражданская война закончилась, но с ней не закончились испытания для России. Вследствие послевоенной разрухи и жестокостей принудительной коллективизации, два миллиона человек умерло от голода на некогда богатой Украине, прежде кормившей всю Европу. Погибло бы намного больше народу, если бы не помощь, оказанная организованной Гербертом Гувером „Американской администрации помощи“. Советское правительство, тем не менее, предпочло помнить об участии Америки в злополучном походе на Архангельск, а не об этом бескорыстном жесте.
Однако даже Советскому правительству пришлось смягчить свою параноидную систему подавления, когда против нее взбунтовались все самые верные защитники — кронштадтские моряки. Провозглашенная Лениным новая экономическая политика дала стране несколько лет передышки, во время которой наступил расцвет ее культуры, преждевременно с восторгом встреченный на Западе как обещанная заря новой эры.
Те из нас — в том числе и мой муж, — кто хотел верить в возможность мира во всем мире, постепенно избавлялись от иллюзий, видя, как Америка бойкотирует Лигу Наций; как в Италии все более реальным становится муссолиниевский вариант тоталитарного государства; как Франция обирает Германию военными репатриациями и оккупирует Рур; как рушится охваченная необузданной инфляцией экономика Германии; как Великобритания, столь стойкая на поле брани, в мирное время размякает.
Наблюдая за развитием событий в Европе и помня, что нам довелось пережить, мы не включились в безрассудное веселье двадцатых годов — les ann é es folles[65], как называли их французы. В наше довольно тихое существование достаточное оживление вносил наш сын.
Когда Питеру исполнилось два года, я назначила графиню Лилину вместо себя президентом Фонда Силомирского. Получив за год до этого ценой чудовищных усилий степень бакалавра естественных наук в Сорбонне, я поступила теперь на медицинский факультет.
Питер, чья одаренность по части озорства не уступала его способностям к языкам, то и дело заставлял свою молодую няню-англичанку бегать за ним по саду Трокадеро и по длинному холлу нашей квартиры, в чем ему вовсю помогал его непоседливый кокер-спаниель. Мир был слишком мал по сравнению с его любопытством, и вселенной не хватило бы, чтобы вместить его энергию. В одном этом маленьком ребенке заново начинались все этапы развития цивилизации, вся человеческая история. Он нас бесконечно забавлял, раздражал, утомлял. Он был чудом. Он правил нашей жизнью.
Когда моему сыну было больно, когда он уставал или был не в духе, он не шел ни к своей няне-англичанке, ни даже ко мне. Вместо этого он забирался на колени к моей старой няне и прижимался своей светловолосой головкой к высохшей груди, что некогда вскормила его трагически погибшего деда.
Глядя на них, я видела, что ни для этой маленькой старушки, чья жизнь подходила к концу, ни для этого маленького мальчика, чья жизнь только начиналась, не существовало в этот момент ни горестных воспоминаний об ужасном прошлом, ни страха перед грозным будущим, ни мыслей о Войне, Революции и Смерти. Было лишь ощущение чего-то гораздо более сильного, чем эта страшная троица, чего-то, что восторжествовало над ней и названия которому мой сын пока еще не знал. Это была Любовь.