— Если бы я знал, чем это для тебя кончится, то не стал бы пытаться выдать себя за погибшего.
В голосе его больше не звучало обвинение.
— Но ведь было же тело...
— Это было похоже на чудо. Я сказал крестьянам, которые меня спасли, что боюсь, как бы бандиты не вернулись и, увидев, что моя яма пуста, не начали искать меня по всему селу. Тогда они мне рассказали про молодого дьякона из их села, который только что вернулся домой, чтобы здесь умереть. Он видел, как красные расправились со священниками в Смоленском соборе, где он служил, и лишился рассудка. Он решил отправиться вслед за своими собратьями на небеса и вот теперь в избе своей матери лег лицом к стене и испустил дух. Он был примерно моего возраста, большой и сильный парень с грудной клеткой певца. У него даже был шрам на левом бедре от осколка, которым он был ранен, когда служил на фронте санитаром. Когда я увидел шрам, то решил — на собственную же голову, как теперь выясняется, — что это — знамение свыше. Крестьяне позволили мне положить мертвого дьякона в яму вместо меня. Я погрузил его на телегу, взял с собой пистолет, найденный на одном из трупов, которые они только что раздели, закопал его в яму и дважды прострелил ему голову, как до этого поступили с теми двумя беднягами. На рассвете я надел на себя его крестьянскую одежду, которая оказалась мне впору, повесил на плечо котомку и отправился восвояси, насвистывая все ту же украинскую мелодию и думая, что худшее позади...
Стефан оборвал свой рассказ и снова стиснул руки за спиной.
— Что произошло после того, как ты побывал на даче? — спросила я.
— А какой смысл об этом рассказывать? Я ведь сюда не за этим приехал.
— Ну пожалуйста, расскажи скорей.
— Я был в таком отчаянии от того, что не нашел тебя, что потерял всякую осторожность. Меня схватили и бросили в Кронштадтскую тюрьму. Веселенькое место. Я слышал о том, что сделали там с твоим отцом... Ты же знаешь, какое восхищение у меня вызывал дядя Питер — царствие ему небесное, — больше, чем кто-либо другой. На мне там тоже опробовали кое-что из того, что досталось ему, подозревая, что я — белый шпион. Когда же стало ясно, что все это бесполезно, было решено, что расстреливать такого крепкого парня не стоит. Мне было позволено „добровольно“ вступить в Красную Армию под бдительным оком некоего комиссара из числа заплечных дел мастеров, после чего меня направили на Кавказ. В это время белые пядь за пядью отвоевывали его под командованием генерала Врангеля — Черного барона, как его прозвали из-за казачьей формы. Казаки выбрали его — вполне заслуженно — почетным атаманом. Воевать с ним у меня не было совершенно никакого желания, и при первой же возможности я бежал. Белым я не стал говорить своего настоящего имени: они были страшно злы на поляков за то, что те подписали перемирие с большевиками в то самое время, когда белые почти вплотную подошли к Москве.
— Знаю, — вставила я. — Я упрашивала вашего генерала Карницкого объединиться с белыми. Конечно же, генерал Деникин, со своей стороны, отказался идти на уступки, так что это оказалось безнадежным делом.
— И те, и другие — провинциалы, — Стефан подчеркнул свое неодобрение изящным жестом, который напомнил мне об отце.
— Я рада слышать это от тебя. Но ты не закончил свой рассказ.
— Эх, да что там рассказывать! — Я увидела, что он сомневается, стоит ли ему продолжать разговор о своей одиссее. — В общем, к концу девятнадцатого года, как раз когда поляки возобновили военные действия против Советов, я миновал Киев и дошел до одного еврейского местечка за чертой оседлости, где свалился с тифом. На этот раз меня приютила еврейская семья, которая буквально спасла мне жизнь. Они прятали меня, когда пришли большевики, отгоняя южную группировку белых к Черному морю, и выхаживали меня, как сына. В тот майский день, когда я услышал голоса поляков, я заплакал от радости. Хотя я был похож на скелет и наполовину облысел, через месяц я уже мог держаться в седле. В Веславов я въехал во главе колонны наших улан... Боже, как нас встречали! Бабушка стояла на ступенях дворца... На какое-то мгновение у меня появилась надежда, что ты, может быть, стоишь рядом с ней. После этого я начал рассылать запросы о тебе. Я подумал, что ты наверняка уехала в Англию, где мои родственники в Лэнсдейле приняли бы тебя, как родную. Вместо этого я узнал, что ты — президент Центра по делам русских беженцев в Париже. Я попросил знакомого офицера, Дюгара, навестить тебя. И вот получил через него твое письмо. Таня, ты не представляешь, что со мной было, когда я его получил. Вернуться к жизни — ради чего? Чтобы увидеть, как мечта, которую я пронес сквозь войну, тюрьму, тиф, смерть родителей... Мать умерла у меня на руках, называя меня Стеном, всего через несколько недель после того, как полковника разнесло на куски у меня на глазах... Так вот, чтобы увидеть, как эта мечта разлетается вдребезги, быть преданным тобой после самого страшного года моей жизни, который отнял у меня молодость, здоровье... Быть отвергнутым тобой меньше, чем через год после смерти моих родителей... Да, это было тяжело вынести, тяжелее, чем любую пытку из тех, что я перенес от рук бандитов или красных!
— А ты не думаешь, что если тебе было тяжело, то мне было куда горше, тем более что мне пришлось собственными руками загубить свое счастье! — воскликнула я столь же страстно.
И охваченная жалостью к себе и чувством раскаяния, я прижалась щекой к спинке кресла и разрыдалась.
В ответ на мои рыдания лицо кузена сразу смягчилось. Он подошел ко мне и начал гладить меня по голове:
— Ты плачешь, моя милая. Это я заставил тебя плакать. Прости меня... Но если то, что ты говоришь, — правда, то все еще можно исправить.
Под его лаской мои рыдания прекратились. Я подняла на него свое залитое слезами лицо:
— Что ты говоришь?
— Что нет ничего кроме смерти, что нельзя было бы исправить. Что нам вовсе не обязательно отказываться от своего счастья.
— Но ведь я же замужем! И у меня ребенок!
— Знаю, милая. Как же она повзрослела, моя худышка-глупышка. Она стала матерью, а я ее за это люблю еще больше. А теперь хватит разводить сырость. Пойдем, посиди здесь рядом со мной.
Он вытащил меня за руку из кресла и усадил на один из диванчиков.
— Ты ведь меня больше не боишься, правда? Дай-ка мне посмотреть на твое лицо. Э-э, да оно все мокрое, и платочек твой хоть выжимай.
Он вытащил из кармана чистый носовой платок и дал его мне.
— Какое же ты все-таки дитя. — Он с нежностью понаблюдал за мной, пока я вытирала нос. — И с такими короткими волосами, как у школьницы.
— Волосы мне отрезали, когда я болела. С тех пор я их не отращивала... потому что думала, что ты погиб.
— Правда? Ну, теперь ты сможешь их отрастить, чтобы я мог ими играть. Помнишь, как я тебя таскал и привязывал за волосы?
Он провел по моим волосам своей крупной красивой рукой с фамильным перстнем.
— Как тебе удалось получить обратно свой перстень? — быстро спросила я.
— Его прислали бабушке, когда она отказалась признать, что найденное тело — мое. Почему ты так оцепенела?
Он продолжал гладить мои волосы.
— Пожалуйста, не надо, — попросила я его, не в силах двинуться с места.
— Ну хорошо. У нас впереди достаточно времени. Взяв меня за руку, он сплел мои пальцы со своими и легко прикоснулся к ним губами.
Я посмотрела на его лицо, еще мгновение назад такое жестокое и мстительное и такое доброе и нежное теперь. Наголо обритая голова Стиви, которая поначалу так поразила меня, лишь подчеркивала его лощеный вид. Она казалась совершенно естественной частью его облика, а вовсе не результатом тщательного ухода за своей внешностью, как когда-то в юности. Он носил форму с тем же небрежным изяществом, что и его по-английски воспитанный отец, но в то же время с оттенком воинственности, характерным для его соотечественников. Я положила свободную ладонь на его широкую грудь и посмотрела на него с детским восхищением: