Литмир - Электронная Библиотека

Здесь, во избежание недоразумения, нужно сделать оговорку: Фондаминский не был талантливым человеком, не написал и не создал ничего замечательного, никаких «памятников» после него не осталось, но после его гибели моральный и творческий уровень эмигрантской жизни трагически понизился.

«Поэты всех времен, — говорил Рамакришна, — воспевали истину и добродетели. Стали ли от этого лучше их читатели? Но когда между нами живет человек, отрешившийся от самого себя, его поступки становятся биением сердца добра и облагораживают даже самые посредственные мечтания людей, с которыми он вступает в общение; все, к чему он прикоснется, делается истинным и чистым, он становится отцом реальности и созданное им никогда не исчезнет».

К этому приближалось то, что делал Фондаминский в последние годы своей жизни. Особенно его мученическая смерть была актом творения никогда не исчезающей духовной реальности, актом увеличившим на земле жизнь и добро.

Он никогда никому не читал наставлений, никогда ни от кого ничего не требовал, но подаваемый им пример пробуждал даже в слабых и порочных людях желание в какой-то степени ему подражать и иногда, в минуты трудных испытаний, они находили в себе силы поступать так, как они знали, поступил бы он.

В. Набоков, писатель не склонный преувеличивать хорошие качества встреченных им в жизни людей, говорит о Фондаминском: «Попав в сияние этого человечнейшего человека, всякий проникался к нему редкой нежностью и уважением». Это сияние не исчезло и после смерти Фондаминского. Когда ужас перед происходящим в мире уничтожением живых существ с особенной силой давит душу, память о его жизни и его мученической смерти спасает от отчаяния, воскрешая веру в человеческий образ и в человеческое дело. Сужу не только по себе — мне говорили об этом многие, кто его знал.

«Круг» образовали две группы, и психологически и идейно очень различные. Одна из этих групп состояла главным образом из людей близких к «Новому граду» и «Православному делу» — проф. H. Н. Алексеев, Н. А. Бердяев, мать Мария, К. В. Мочульский, Г. П. Федотов, E. Н. Федотова, Е. А. Извольская и С. П. Жаба; постоянно присутствовал на этих собраниях В. М. Зензинов, связанный с Фондаминским дружбой всей жизни и орденским братством, но оставшийся чуждым религиозным исканиям своего друга. Изредка бывал Керенский. К этой старшей группе принадлежали также Савельев и еще несколько человек, привлеченных Фондаминским.

Убеждения и миросозерцание всех этих людей были известны по их книгам и статьям, по всей их многолетней общественной деятельности.

Другое дело младшая группа — Монпарнасс. Из-за крайней скудости монпарнасской публицистики, о настроениях «молодых» писателей судили по «Числам», главным образом, по «Комментариям» Адамовича и еще по фантастическим слухам о монпарнасских «оргиях». Большинство друзей Фондаминского не понимало, зачем он стал приглашать всех этих «огарочников». Это еще увеличивало трудность общения между двумя группами и нужны были вся кротость и все долготерпение Фондаминского, весь его упрямый оптимизм, чтобы не дать «Кругу» распасться.

«Парижская школа» была чужда «Новому граду» не только в своих внешних проявлениях, но в самом основном ощущении жизни.

Если в известных кругах эмиграции рост эсхатологических настроений сопровождался страстным обращением к традиции, к вере в догматы и к храмовому благочестию, то на Монпарнассе возрождение «средневекового миросозерцания» выразилось главным образом в склонности толковать христианство в духе восточного дуализма, отрицающего мир и историю.

Нельзя представить себе ничего более чуждого, ничего более противоположного «Новому граду», стоявшему на соловьевской идее царствия Божия на земле, чем те близкие к Маркиону, Шопенгауэру и Розанову представления о христианстве, из которых исходили некоторые участники «Чисел».

«Есть древняя легенда, которую все знают, — говорил Адамович, — Бог не создал мир, не хотел создавать его. Мир вырвался к бытию против его воли». Отсюда «в душу закрадывается соблазн: не надо ли «погасить» мир, то есть на это работать».

Гностический соблазн имел власть и над душой другого «идеолога» Монпарнасса, Б. Поплавского. Он часто взволнованно и восхищенно обсуждал утверждения Маркиона, что добрый, любящий нас Бог, Отец наш Небесный, о котором говорил Христос, вовсе не был ветхозаветным, сотворившим землю, гневным, ревнивым и мстительным Богом Судией и Богом воинств. Увлечение гностикой отразилось и во многих стихах Поплавского. В «Снежном часе» он пишет:

Солнечный герой, создавший мнр,
Слушай бездну, вот твоя награда.
Проклят будь, смутивший лоно тьмы,
Архитектор солнечного ада;
«Как ты смел!» — былинка говорит,
«Как ты мог, — волна шумит из мрака, —
Нас вдалн от сада Геспернд
Вызвать быть для гибели и мрака».

На Монпарнассе никто, насколько мне известно, сознательно не следовал известной теории, что русское народное православие восприняло через Богумильскую ересь маркионовское понимание христианства и что именно это определило все развитие русской культуры, начиная с былины об Илье Муромце и сказания о граде Китеже и кончая творчеством величайших русских гениев 19-го века. И все-таки христианское вдохновение русской литературы часто понималось на Монпарнассе именно в маркионовском духе.

В век, когда в христианстве обычно еще видели иудаизм, только ставший вселенским, и когда благочестие многих христиан уживалось с верностью законнической традиции, Маркион учил о противоположности Евангелия Закону, противоположности, как вспышками молнии, освещаемой многократным повторением слов: «Вы слышали, что было сказано древним… а я говорю вам…».

Но, почувствовав сердцем, что сущность христианства в откровении мистической любви, Маркион не понял огненной природы этой милосердной и жертвенной любви, зовущей, в отличие от всех предшествующих форм мистицизма, не к созерцанию и личному потустороннему спасению, а к творческому, преображающему мир действию. Значение этого подготовленного еврейскими пророками перехода от созерцания к действию, не дошло до внимания Маркиона, и именно в этом сказалась ограниченность его религиозного гения: несмотря на глубокую интуицую божественности и абсолютной новизны нагорной проповеди он в своем отвержении видимого космоса выпадал из христианства и был близок к тому, что условно можно назвать «вечно буддийской» стадией религиозного опыта.

Влияние мысли Маркиона, родившейся из глубокого чувства евангельского милосердия, но омраченной безумием отрицания мира, двойственно окрасило и весь монпарнасский мистицизм, придав некоторым стихам «парижской школы» неотразимое очарование и вместо с тем, какой-то смущающий и порочный привкус нигилизма.

Федотов, когда редакция «Чисел» попросила его высказаться о первых книгах журнала, прежде всего отметил опасность этого увлечения гностическими мифами, подменяющими христианство «буддизмом»:

«Борьба, которая ведется сейчас в мире за человеческий дух, — утверждал он, — это и есть борьба между Буддой и Христом, между нирваной и вечной жизнью… И я боюсь — хоть и хотел бы ошибиться — что тема смерти оборачивается в «Числах» темой нирваны».

То, что именно тут проходила черта, разделявшая «Новый град» и «Числа», подтверждает и статья Адамовича, в которой он говорит о «Новом граде» с чрезвычайной, несвойственной ему резкостью:

«Еще гораздо страннее (если бы не была так давно знакома) — добродетельная новоградско-утвержденская модернистическая кашка из приторно нестеровского православия и социалистических «достижений», вся эта вообще революция на лампадном масле… Главное: они хотят «строить» реально, во времени и истории, на земле, — и не чувствуют неумолимого «или-или», разделяющего христианство и будущее. Если иногда и чувствуют, то конфеток новейшего производства у них припасено достаточно, чтобы внезапную эту горечь заглушить».[45]

вернуться

45

«Числа», № 7–8, 1933 г.

58
{"b":"200989","o":1}