Так открытие реальности внутренней жизни вело «Монпарнасе» к открытию евангельского утверждения абсолютной ценности человеческой личности, и основанного на этом утверждения демократического идеала свободы, равенства и братства.
В отличие от прежних интеллигентов у монпарнасских завсегдатаев не было чувства вины перед народом. Сами были беднее любого пролетария. И все-таки было какое-то смущающее совесть беспокойство — пока они жили в стороне от человеческих дел (правда, скорее, как в камере одиночного заключения, чем на башне из слоновой кости), в мире не все шло благополучно. Все неотвратимее надвигалась катастрофа, несшая миллионам людей страдания и смерть. Именно об этом говорили на упадочном «антисоциальном» Монпарнассе, об этом и о судьбе человеческого рода вообще, о справедливости, о Боге, о братстве, то есть все о том же, о чем всегда говорили «русские мальчики». И ничего не меняет, что многие монпарнассцы были люди еврейского или полуеврейского происхождения (в большинстве христиане по убеждению, что делало их еще более одинокими, чем остальных участников Монпарнасса: для черносотенцев они продолжали оставаться «жидовскими мордами», а в еврейской буржуазной среде, где они могли бы найти опору и поддержку, на них косились, как на отщепенцев). Но если действительно миссия эмиграции в хранении «священных заветов», то на оторванном от всех исторических и национальных традиций, полуеврейском Монпарнаесе этой миссии служили, быть может, больше чем в стане проповедников разных «органических» и «почвенных» мировоззрений.
Все относившиеся к Монпарнассу с презрением — «вместо болтовни лучше бы занимались серьезной литературной работой» — пожмут плечами. Но в монпарнасских разговорах было больше верности русской идее, чем в программах, воодушевленных национально безличным фашизмом. Может быть, именно благодаря этой верности и было так мало удач, но зато не было предательства, и это важнее, чем занятие «серьезной литературной работой». (К тому же, мы видели, что и условия для такой работы были самые неподходящие).
Глава пятая
«Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а Вы хотите есть».
Воспоминания И. С. Тургенева о Белинском.
Большинство эмигрантских сыновей имело только самое смутное представление об истории общественного движения в России. Слышанные в детстве рассказы о бомбометателях, поразившие на каких-то старых фотографиях экстатические, с безумными глазами лица Балмашева и Каляева, куплеты студенческих песен, неизвестно как дошедшие до Монпарнасса; обрывки полузабытого предания о хождении в народ, о мученичестве, о героической беззаветной борьбе против несправедливости, о готовности всем жертвовать в этой борьбе: жизнью, здоровьем, свободой, счастьем. Все это волновало, почти как жития святых, таинственным приглашением, на которое что-то отвечает из глубины души каждого человека. И в то же время смущающее знание: это высокое жертвенное горение духа соединялось с понятиями о мире по «Бюхнеру и Молешотту», и эти люди принесли России только несчастье.
Но главным образом, только через литературу 19-го века русское прошлое открывалось эмигрантским сыновьям.
В «Братьях Карамазовых», в разговоре Ивана и Алеши, Достоевский дает самое сжатое и в то же время самое полное, непревзойденно гениальное определение «русского мальчика».
«…Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные, то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну, те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так?
— Да, настоящим русским вопросы о том: есть ли Бог и есть ли бессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца, конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо, — проговорил Алеша, все с тою же тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата».
Это одно из самых знаменитых мест в русской литературе, о котором часто вспоминают. Однако, никто, даже сам Достоевский, не пытался объяснить, почему тот, кто искал Бога и бессмертия неизбежно оказывался в другом лагере, чем тот, кто хотел «переделки всего человечества по новому штату»? Ведь это же были «все те же вопросы, только с другого конца».
Но вернемся к определению Достоевского. Итак, «русские мальчики» — это, прежде всего молодые люди, которые собираются для разговоров о «вековечных вопросах» и придают этим разговорам необыкновенное значение.
Другая черта, им свойственная: они ищут правду, чтобы отдать за эту правду свою жизнь, — «О если б я мог хоть когда-нибудь принести себя в жертву за правду — с энтузиазмом проговорил Коля».
В русской художественной и мемуарной литературе много описаний разговоров «русских мальчиков». Разговоры эти верно пошли с витийства «Архивных юношей» и декабристов, а, может быть, еще с более ранних времен. Во всяком случае русскому 19-му веку они придавали совсем особенное, единственное очарование.
В тургеневском Рудине Лежнев говорит о своих студенческих годах:
«Да и в самом деле, как вспомню я наши сходки, ну, ей Богу же, много в них было хорошего, даже трогательного. Вы представьте: сошлись человек пять-шесть мальчиков, одна сальная свеча горит, чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы на все наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о Боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии, — говорим иногда вздор, восхищаемся пустяками; но что за беда!.. И ночь летит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы расходимся, тронутые, веселые, честные, трезвые (вина у нас и в помине тогда не было), с какой-то приятной усталостью на душе… и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они и ближе стали и понятнее… Эх! славное было время тогда, и не хочу я верить, чтобы оно пропало даром! Да оно и не пропало — не пропало даже для тех, которых жизнь опошлила потом…»
В своих недавно вышедших в Чеховском издательстве «Воспоминаниях» В. М. Зензинов рассказывает, как он и несколько его одноклассников, 14–15-й летних гимназистов, собирались на квартире у одного из них для разговоров о том, «как добиться счастья для всего человечества». Совсем другая эпоха, другая среда, но в главном все как в рассказе Лежнева:
«С горячей благодарностью вспоминаю я эти годы — то были годы восторженного и чистого юношеского идеализма!..каких возвышенных чувств полна душа, куда только не улетят мысли! Ведь весь мир принадлежал нам — и с меньшим, чем счастье всего человечества, мы не мирились. И возвращаешься домой, как на крыльях, весенний ночной воздух веет вокруг, но не замечаешь ни этой тихой ночи, ни пустынных улиц — всё озарено светом и мчишься куда-то все вперед и вперед все выше и выше…
В центре наших устремлений с самого начала стояли общественные интересы, мысли о том, как лучше должно быть устроено общество, в котором на каждом шагу столько несправедливостей, как добиться человечеству всеобщего счастья».
Зензинов был неверующий, атеист. Откуда же вдруг у него ночью «всё озарено светом и мчишься куда-то все вперед и вперед, все выше и выше…»
Ошибиться нельзя: это восхищение, подъем, удесятиренное чувство жизни и любви, — ведь это и есть состояние души, услышавшей мистический призыв. То, что сам Зензинов умом не отдавал себе в этом отчета, не имеет решающего значения.