«Не в одной России, — писал Шестов, — Гоголь увидел мертвые души. Весь мир представился ему завороженным царством; все люди — великие и малые — безвольными, безжизненными лунатиками, покорно и автоматически выполняющими извне внушенные им приказания. Едят, пьют, гадят, размножаются, произносят отяжелевшими языками бессмысленные слова. Нигде ни следа «свободной воли», ни одной искры сознания, никакой потребности пробудиться от вековечного сна. Все глубоко убеждены — что их сон, их жизнь и их «общий» мир есть единственная, последняя и окончательная реальность».
Такое же завороженное царство окружает и Цинцинната. Это, действительно, бред, но вовсе не творческий бред самого Цинцинната, а бред, существующий против его воли, и вполне объективно. Это именно тот «общий мир», за которым стоит вся тяжесть социального давления и который всем представляется единственно реальным. Но только в «Приглашении на казнь» омертвение этого «общего мира» пошло еще дальше. Действие романа происходит в каком-то неопределенном будущем, после того как тотальная социализация всей жизни привела к упадку культуры и вырождению человечества. В этом будущем обществе индивидуум существует не абсолютно, а только поскольку выполняет какую-либо социальную функцию. Ни малейшей свободы, ни малейшей инициативы, ни малейшего творчества ему при этом не оставлено. Все сводится только к сомнамбулическому следованию обычаям и обрядам, раз навсегда регламентированным в малейших подробностях. Персонажи, окружающие Цинцинната, никогда не совершают свободных творческих актов и неспособны ни к какому искреннему чувству. Вообще, они не живут, а представляют, притворяются, стараются казаться. Вечная изменчивость, вечное становление реальной душевной жизни заменились в них инерцией привычек, механической игрой условных рефлексов. «Не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями». Все их «бытие» исчерпывается готовыми чувствами, мыслями и поступками, предусмотренными ролью, исполняемой ими в обществе. Впрочем, все эти роли мало между собой отличаются — характеры этих безличных фантомов только разные персонификации одной и той же пошлой житейской мудрости и они легко заменимы одни другими. Так Родион время от времени превращается то в директора тюрьмы, то в адвоката.
Среди всех этих почти уже аллегорических масок Цинциннат единственный человек, единственное личное, живое существо, наделенное душой, совестью и свободной волей. Именно в этом его преступление и именно за это он приговорен к смертной казни. В сущности, он «внутренний эмигрант» в самом буквальном смысле. Он отказывается следовать «генеральной линии», и, несмотря на всё, оказываемое на него давление, не хочет признать «общий мир» за единственную реальность. Ему кажется, что это только «полусон, дурная дремота, куда извне проникают странно, дико изменяясь, звуки действительного мира, текущего за периферией сознания». И, конечно, творчество Цинцинната заключалось вовсе не в создании окружающего его бреда, как это думал Ходасевич, а в прозрении проступающей сквозь этот бред истинной действительности мира и своего личного неуничтожимого существования:
«На меня этой ночью, — и случается, так не впервые, — нашло особенное: я снимаю с себя оболочку за оболочкой, и наконец… не знаю, как сказать, как описать, — но вот, что знаю: я дохожу путем постепенного разоблачения до последней, неделимой, твердой, сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь! — как перстень с перлом в кровавом жиру акулы — о мое верное, мое вечное…»
Именно это отличает Цинцинната от всех других персонажей романа, переставших быть людьми, так как их внутренняя реальная жизнь окончательно ускользнула от их внимания. Чувство самосохранения подсказывает Циндиннату, что благоразумнее и безопаснее было бы жить во вне самого себя, только на социализированной обезличенной поверхности своего «я», более соответствующей требованиям «общего мира». Но мимикрия ему не удается. Он не может скрыть своей подлинности и это предрешает его судьбу — он будет казнен.
Пародии, призраки приговаривают живого человека к смертной казни. Как будто бы полная фантастика? Но мы знаем, что уничтожение живых существ безличным «общим миром» является одним из наиболее знаменательных и постоянных явлений истории. Достаточно вспомнить два примера: Голгофу и кубок цикуты для Сократа.
Общество всегда требует соблюдения всех своих законов, верований, всякого рода табу и ритуалов. Если человек подчиняется этому требованию и живет, как все, как принято, как установлено обычаем, то все хорошо — общественный порядок поддерживает его всем своим могуществом. Но если человек уклоняется от «генеральной линии», тогда беда. Не только прямой отказ, а только отсутствие энтузиазма, уединение, устраненность кажутся чем-то подозрительным, преступным, опасным для целости и сохранности общества. Расплата — «приглашение на казнь». Эта присущая социальной жизни тенденция к уничтожению «внутренних эмигрантов» достигает еще небывалого развития в обществе тоталитарном (одинаково в фашистском или советском).
Всякое изображение будущего всегда суд над настоящим, попытка показать к чему приведет развитие начал, действующих в современности. «Приглашение на казнь», конечно, гротеск, но особого преувеличения в нем нет. Наигранностью всех своих чувств и разговоров персонажи романа чрезвычайно напоминают героев казенной советской беллетристики, «реалистической» только в том смысле, что действующим лицам для отвода глаз придана всевозможная бытовая живописность. Когда открываешь советский роман этого типа, окончательно вытеснившего все, что было творческого в литературе первых лет революции, то и вправду кажется, что это живые люди. Но почти сейчас же охватывает чувство чудовищной невыносимой фальши и скуки, и мы начинаем понимать, что это только куклы, та же «крашеная сволочь», что окружает Цинцинната.
Юрий Самарин утверждал, что «независимо от представлений, желаний, впечатлений, потребностей, в человеке существует еще сердцевина, как бы фокус, из которого бьет самородный ключ». В героях советской «золотой библиотеки» напрасно искать этой сердцевины. В их лицах никогда не выступит, как в каждой черте лица княжны Марии, внутренняя и духовная работа, или радость, светившаяся в Каратаеве, или та «особенная красота» и милое душевное выражение, которое Михайлов передал в портрете Анны. Всего того, что чудесно и таинственно превращает персонален Толстого в живых, личных, реально существующих людей, с ними не может случиться. Они даже не подозревают в чем тут дело. Вся ta область, где думает душа и где рождаются наши чувства и наши свободные решения, то есть все, что является по настоящему нами, нашей личностью, нашим основным «я», в них совершенно отсутствует, или ампутировано или скрыто от их собственного сознания глухим «железным занавесом». К тому же эти персонажи создаются не самими писателями, а в готовом виде попадают на страницы их романов из пропагандистского отдела ЦК, где все время вырабатываются все более! усовершенствованные прототипы мифологического советского героя с подробными указаниями, как он должен думать, чувствовать и поступать. Задача писателя сводится только к тому, чтобы, правильно поняв. эти указания, побелить коммунистического гомункулуса под человека и показать его действующим в более или менее правдоподобной обстановке. Вот почему, несмотря на приемы реалистического бытописания, советская беллетристика вовсе не воспроизводит действительность, а, сознательно ее искажая, создает совершенно фиктивный мир, в котором двигаются автоматы, лишенные всякой внутренней свободы и тем самым всякой серьезности и реальности. Это такой же, как в «Приглашении на казнь», страшный мир существ, живущих только условно и умирающих, никогда не узнав свободы. На это скажут, что даже в самом демократическом обществе человек большей частью живет на объективированном «этаже» своего сознания и только в редкие, исключительные мгновения бывает по-настоящему свободен. Все это правда. Внешняя социализированная жизнь обычно представляется нам более важной чем внутренняя, так как мы получаем от общества и поддержку в борьбе за существование и большую часть знаний и энергии, необходимых для ежедневной практической деятельности. Без развивающегося в обществе языка человек, вероятно, не мог бы даже ясно и отчетливо думать. В своем полном одиночестве Цинциннат говорит с самим собой и тем самым еще находится в обществе, так как способность говорить предполагает социальную жизнь, и если все изобретения научные, технические, нравственные, эстетические и сентиментальные плод личного творчества, то без общества эти открытия не сохранились бы в памяти людей и культура и прогресс были бы невозможны. Таким образом, во все времена развитие цивилизации было обусловлено постоянной борьбой и компромиссами между двумя формами существования: роевой и личной. Но эта борьба никогда не достигала такого крайнего драматического напряжения, как в наше время. Сдерживаемая в демократии последовательно проведенными гарантиями личной автономии, сила социального давления, такая же стихийная, как сила, сцепляющая клеточки организма и заставляющая муравьев работать на муравейник, в тоталитарных государствах окончательно раздавливает все, что ограждало область личной, свободной и сознательной жизни. Дело идет уже не об одном из обычных в истории колебаний равновесия между обществом и личностью, а об угрозе еще небывалой катастрофы. Если оставить в стороне тоталитарный характер кланов австралийских дикарей и некоторых других так называемых «примитивных народов», то, вероятно, еще никогда вопрос о судьбе личности не ставился так трагически, как теперь. Победа любой формы тоталитаризма будет означать «приглашение на казнь» для всего свободного и творческого, что есть в человеке. Роман Набокова был одним из первых об этом предупреждений.