Оральный садизм ребенка, представляющий собой другое симбиоза — симбиоз живого и как бы итмершего, был абстрагирован Хлебниковым и распространен им на непсихическую реальность. Один из магистральных мотивов хлебниковской поэзии, который детально исследовал А. А. Хансен-Лёве[395], — поедание мира[396] (к примеру, поглощение космоса городом: «О город тучеед! костер оков несущий вперед, с орлиным клювом! Где громче тысячи быков Стеклянных хат ревела глотка. Ведром небесное пространство ты ловишь безустанно»[397]). Для психоаналитика было бы естественно видеть в этом мотиве сверхкомпенсацию, к которой стремится индивид, не способный освободиться от воспоминаний о том, как он лишился бывшего единственным для него, всезначимого (универсализуемого впоследствии) источника питания. Съедобный, поддающийся поглощению универсум рисуется едва ли не всеми поэтами футуризма. Физическая и социальная реальность превращается в кулинарную и пьянящую и в стихотворениях Игоря Северянина «Мороженое из сирени» и «Шампанский полонез», и в трагедии «Владимир Маяковский» («Если б вы так, как я, голодали — / дали / востока и запада / вы бы глодали…», 161), и в «Пиршествах» Пастернака («Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен <= символическая отсылка к распавшемуся симбиозу! — И.С.> горящую струю, Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью»[398]). Не насыщающий субъекта мир являет собой, для авангарда негативную величину, как, допустим, в сатире Цветаевой: Жеватели мастик, Читатели газет <…> Иногда съедобность мира бывала в авангардистской литературе зашифрованной, как, например, в новелле Бабеля «Как это делалось в Одессе», где описание одежды Бени Крика строится так, что использованные при этом цветовые эпитеты лишь имплицируют тему «сладкого, вкусного»: На нем был шоколадный пиджак, кремовые штаны и малиновые штиблеты.[400] Недосягаемость материнской груди обостряет у постсимбиотического ребенка визуальное восприятие действительности, буквально открывает ему глаза на мир. Соответственно этому, авангард подверг вербальные знаки иконизации, превосходившей по масштабам все прежние художественные эксперименты этого рода[401]. Идея «нового видения» предметов была общим местом авангардистской теории искусства — от ранних статей Шкловского[402] до манифеста обэриутов. В этот же ряд входит поэтическая декларация Хлебникова «Одинокий лицедей». В отличие от сходных с ней чисто теоретических высказываний, она устанавливает подспудную связь между «новым видением» и отрывом от женщины (Хлебников кладет в основу стихотворного текста миф о Тезее, покинувшем Ариадну): …А между тем курчавое чело Подземного быка в пещерах темных Кроваво чавкало и кушало людей <…> Слепой я шел, пока Меня свободы ветер двигал И бил косым дождем. И бычью голову я снял с могучих мяс и кости И у стены поставил. Как воин истины я ею потрясал над миром: Смотрите, вот она! Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы! И с ужасом Я понял, что я никем не видим: Что нужно сеять очи, Что должен сеятель очей идти![403] 2.1.3. Садистская реставрация расторгнутого симбиоза (неважно, экстравертированная или интровертированная) предполагает, что миру, впавшему в страдательное состояние, в сугубую объектность, будет возвращена утраченная им субъектность. Ребенку, ведущему себя агрессивно по отношению к матери, лишившей его молока, или сопереживающему ей, хочется освободить ее от ее объектности. Конец симбиоза означает для ребенка начало целеположения; маленький садист телеологичен, он привносит субъектность в окружающую среду. Отчужденный от груди ребенок старается субъективировать объект.
Отсюда возможны два вывода: будучи субъективированным, объект либо делается самостоятельным, существующим обособленно от вменившего ему это качество субъекта, другим субъектом, либо, напротив, навсегда зависимым от того, кто сотворил его субъектность (ср. в «Жюстине» де Сада чередование сцен, в которых героиня то подвергается насилию, то избавляется от него). Рассуждая подобным образом, мы подходим к психологическому пониманию той причины, по которой ранняя авангардистская поэзия распалась на футуристическую и акмеистскую фракции. Футуризм живописует бунт вещей, восстание объектов, не желающих подчиняться субъектам («Журавль» Хлебникова, трагедия «Владимир Маяковский», поэзия Пастернака: «Но вещи рвут с себя личину…»[404]). В акмеизме эта тема отсутствует (ср. мотив подавления бунта у Гумилева). Акмеизм изображает вещный мир как мир культуры, как созданный человеком[405]. Объект для акмеизма получает значение только в связи с субъектом. Акмеизм садистичен, как это ни покажется парадоксальным на первый взгляд, в том смысле, что он не находит вокруг себя ничего, что не было бы культурой, что не зависело бы от отправляющего свою волю человека. 2.1.4. Оральная агрессивность побуждала авангард к тому, чтобы видеть в речевой деятельности средство, с помощью которого мог бы быть побежден и упразднен мир референтов (хлебниковское «слово как таковое»); фактический универсум потерял в поэзии футуризма (Константин Олимпов, Шершеневич и многие другие) свое отличие от языкового универсума: Я, Алфавит, мои поэзы — буквы, Муж Ваш, как «ъ» для того только нужен, Чтобы толпа не заметила связь. Знаете, Дама, я только приставка, Вы же основа; я только суффикс! [407] Метонимическая (включая сюда синекдоху) поэтика постсимволизма, о которой уже шла речь в связи с негативными метонимиями символистов, имеет психическую подоплеку. Авангардистская абсолютизация отношений pars pro toto и totum pro parte была не чем иным, как воспоминанием создателей культуры о том, что всё (симбиоз) теряется и заново приобретается в качестве части (материнской груди)[408]. 2.2.0. Перейдем теперь к анально-садистской проблематике, явленной авангардистской литературой. В качестве психоосновы редукционизма — метода, подходящего для решения самых разнообразных задач, — анальность — одна из универсалий культуры (A.II.7.2). Эта универсалия в своем явном, не сублимированном виде была, однако, всегда жанрово ограниченной в культурном обиходе. До наступления авангардизма она присутствовала эксплицитно только в комическом дискурсе. Anus— тема карнавала, как его описал М. М. Бахтин[409], эпиграммы (копрологические эпиграммы Пушкина упоминались выше), пародии (в том числе пародийного «снижения» поэзии как таковой — ср. стихи капитана. Лебядкина с их двусмысленным употреблением слова «ветры»: «О, как мила она, Елизавета Тушина, Когда с родственником на дамском седле летает, А локон ее с ветрами играет, Или когда с матерью в церкви падает ниц, И зрится румянец благоговейных лиц!»[410] <изображенная поза подразумевает часть тела, противоположную «лицу»>). вернуться Aage A. Hansen-Löve, Velimir Chlebnikovs poetischer Kannibalismus. — Poetika, 1987, Bd. 19, Heft 1–2, 88–133; ср. также Jerzy Faryno, Дешифровка. — Russian Literature, 1989, XXVI–I, 38 f. вернуться Ср. не отмеченное у А. А. Хансен-Лёве симптоматическое повседневное поведение Хлебникова, о котором вспоминает М. С. Альтман: «А что ему давали в руки (было ли это съедобно или нет), он сейчас же клал себе в рот, даже не разжевывая…» (Автобиографическая проза М. С. Альтмана, подготовка текста В. Д. и К. Л.-Д. Предисловие и примечания К. Л.-Д. — Минувшее. Исторический альманах, Paris 1990, № 10, 222). вернуться В. В. Хлебников, Собр. соч., II, 61 (первая пагинация). вернуться Б. Пастернак, Стихотворения и поэмы в двух томах, т. 2, 143. О топике пира в этом и в других стихотворениях Пастернака см. подробно: Томас Венцлова, О некоторых подтекстах «Пиров» Пастернака. — In: Cultural Mythologies of Russian Modernism. From the Golden Age to the Silver Age (= California Slavic Studies, XV), ed. by B. Gasparov, R. P. Hughes, I. Paperno, Berkeley e.a. 1992, 382 ff. вернуться Марина Цветаева, Стихотворения и поэмы в 5-ти тт., т. 3, New York 1983, 190. вернуться И. Бабель, Соч. в 2-хтт, т. 1, Москва 1990, 134. вернуться Ср. одну из последних работ о визуальной поэзии футуризма: John J. White, Literary Futurism. Aspects of the First Avant-Garde, 8 ff (здесь же обильная литература вопроса). вернуться Ср. соображение о «новом видении» у Шкловского, коррелирующее с нашим ходом мысли: «Der Gedanke vom Tod der Kunstformen und vom Tod der Dinge <…> entsteht aus dem Erlebnis des Nicht-Mehr-Erieben-Könnens» (Renate Lachmann, Die «Verfremdung» und das «Neue Sehen» bei Viktor Sklovskij (1970). — In: Verfremdung in der Lileratur, Darmstadt 1984, 321). вернуться В. В. Хлебников, Собр. соч., II, 307 (первая пагинация); ср. разбор «Одинокого лицедея»: Ежи Фарино, Как пророк Пушкина сделался лицедеем Хлебникова. — Studia russica, XII, Budapest 1988, 38 ff. вернуться Б. Пастернак, Стихотворения и поэмы, т. 1, 184. вернуться См. подробно: Renate Lachmann, Vergangenheit als Aufschub: Die Kulturosophie der Akmeisten. — In: R. L., Gedächtnis und Literatur, 354 ff. вернуться Константин Олимпов, Буква Маринетти. — Второй сборник Центрифуги, Москва 1916, 29. вернуться Вадим Шершеневич, Письмо. — Эго-футуристы. Всегдай, VII, С.-Петербург 1913, 30. вернуться Ср. одну из лекций («Weaning»,1936), прочитанных М. Кляйн: «The object world of the child in the first two or three months of its life could be described as consisting of gratifying or of hostile and persecuting parts or portions of the real world. At about this age he begins to see his mother and others about him as „whole people“, his realistic perception of her (and them) coming gradually as he connects her face looking down at him with the hands that caress him and with the breast that satisfies him, and the power to perceive „wholes“ (once the pleasure in „whole persons“ is assured and he has confidence in them) spreads to the external world beyond the mother» (Melanie Klein, Love, Guilt and Reparation and Other Works. 1921–1945, London 1975, 291). вернуться М. М. Бахтин, Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса, Москва 1965, 23 и след. вернуться Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти тт., т. 10, 106. Ср. о других случаях анального комизма у Достоевского: Г. А. Левинтон, Достоевский и «низкие» жанры фольклора. — Wiener Slawistischer Almanach, 1982, Bd. 9, 63 ff. |