Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вторичная садистская травма реактуализует весь тот многосоставный комплекс проблем, с которыми ребенок имеет дело после того, как он перестает быть грудным младенцем.

Вместе с тем она придает этому комплексу ценностно-иерархическую организацию, аксиологизирует смысл первичной травмы. Ребенок является одновременно и активным и пассивным садистом, позднее он и удерживает стулоотделение и интересуется его результатами. Травма, которая порождает садистский характер, ставит главный ценностный акцент на одних слагаемых детского садизма и превращает другие в подчиненные, периферийные (иногда и в негативные). Аксиология вторична относительно психо-логики.

Разберем в этой связи два примера.

Маяковский (= подтип активного садиста) потерял в возрасте тринадцати лет отца (умершего от заражения крови после того, как он укололся булавкой) и остался единственным мужчиной в семье, состоявшей из матери и двух сестер. Заняв таким путем позицию отца, Маяковский был вынужден ограничить себя мыслью о том, что деструкция во внешнем мире (смерть главы семьи) есть основоположный способ, ведущий к власти над объектами (женщинами в семье).

Иначе — у Пастернака (= подтип пассивного садиста). Как хорошо известно, центральным событием в жизни Пастернака-подростка (опять же тринадцатилетнего) было падение с лошади и последовавшая за этим хромота. После этого события отец Пастернака оставил неосуществленным замысел начатого им монументального живописного полотна, на котором должны были фигурировать лошади[387]. Пастернак лишил своего отца власти над объектом (творчества), сделавшись сам объектом, подвергшимся разрушению. Власть стала для Пастернака партиципированием разрушаемого объекта.

В дальнейшем мы обсудим лишь малую толику того садистского (в разных значениях этого термина) содержания, которое заключал в себе авангард первого призыва (психологическая сущность второго поколения авангардистов, заявившего о себе начиная приблизительно с середины 1920-х гг., требует специального разговора, который мы поведем в В2.III).

2. Литература как психоавтопрезентация садистской личности

2.1.0. То, что было сказано о первичной садистской травме, испытываемой ребенком при отрыве от материнской груди и, шире, при уменьшении опеки взрослых, находит многократное подтверждение в нарративных текстах авангардистской эпохи (ср. кульминацию романа де Сада «Жюстина», заглавная героиня которого гибнет от удара молнии в грудь, что удостоверяет, сколь важную роль всегда играло завершение симбиоза для выработки садистской эстетической фантазии).

Будучи миром-в-себе, литература запечатлевает внутреннюю реальность автора; будучи миром-в-себе, литература выдает этот индивидуальный психический опыт за внешнюю, социальную и интерсубъективную, действительность. Сюжет выстраивает эквивалентность между семейным и социальным.

Ниже (§ 2.1.1) мы сжато проанализируем некоторые сюжеты, сохраняющие в себе след детских переживаний, которыми сопровождается окончание грудного возраста.

2.1.1. Поэма Маяковского «Облако в штанах» описывает разного рода активно-садистские действия героя, который: контролирует порядок во вселенной («Мы — / каждый — / держим в своей пятерне / миров приводные ремни!», 184); подстрекает к всеохватывающему террору («Сегодня / надо / кастетом / кроиться миру в черепе!», 187); причиняет боль сексуальному объекту, опять же представленному в виде экстенсионального максимума («Пускай земле под ножами припомнится, / кого хотела опошлить! / Земле, / обжиревшей, как любовница, / которую вылюбил Ротшильд!», 189), и т. п. Появление садистского синдрома мотивируется тем, что героя покидает возлюбленная. Она ассоциирована в поэме с матерью (носит имя Богородицы; выходит замуж, т. е. получает роль потенциальной матери; выступает для героя в виде убежища, где ему нет нужды более быть взрослым: «Ведь для себя не важно / и то, что бронзовый, / и то, что сердце — холодной железкою. / Ночью хочется звон свой / спрятать в мягкое, / в женское», 176). Желание лирического субъекта вернуть себе возлюбленную и невозможность этого переданы в мотивах голода, неудовлетворенности пищей: «Мария! <…> / тело твое просто прошу, / как просят христиане — / „хлеб наш насущный / даждь нам днесь“» (193); «…у меня в зубах / — опять! — / черствая булка вчерашней ласки» (191). Возможное обладание женщиной равно в «Облаке в штанах» обладанию неполноценным, искалеченным телом: «Тело твое / я буду беречь и любить, / как солдат, / обрубленный войною <…> / бережет свою единственную ногу» (193–194)[388].

Если Маяковский зашифровывает связь садизма с отчуждением ребенка от груди, то в новелле Вс. Иванова «Дитё» эта связь эксплицирована[389].

Красные партизаны, кочующие по монгольским степям, убивают мужчину и женщину, принятых ими за белых офицеров, находят в повозке, среди оставшегося от убитых скарба, грудного младенца и усыновляют его. Ребенку не хватает материнского молока. Партизаны похищают киргизку. Она кормит грудью и ее собственного ребенка, и приемыша. Партизанам кажется, что русскому мальчику достается меньше молока, чем киргизскому. Второго завязывают в мешок и бросают в степи. Искусственное восстановление симбиоза, как видно из этого пересказа, сопряжено для Вс. Иванова с насилием (= убийство киргизского младенца). Садистское поведение партизан, обрекающих на смерть «киргизенка», результирует в себе их сочувствие русскому ребенку, страдающему от недостатка/отсутствия материнского молока. Партизаны трактуют свое (садистское) поведение как такое, которое открывает путь для наступления новой эры, — они надеются на то, что их воспитанник когда-нибудь полетит на Луну (садист превращает любой недосягаемый объект в доступный, откуда распространенность в авангардистской литературе («Мы» Замятина, «Аэлита» А. Н. Толстого) мотива космического путешествия[390]).

В новелле Бабеля «Любка Казак» (завершающей цикл «Одесских рассказов») старый еврей Цудечкис становится благополучным управляющим делами у богатой контрабандистки после того, как ему удается отучить ее ребенка от груди, подставляя к соску матери колющую губы младенца гребенку. Тот, кто инициирует разрыв симбиоза, и есть распорядитель в садистском (ср. мотив колющейся гребенки) мире[391]. (По поводу «Одесских рассказов», эстетизировавших преступную среду, следует заметить, что она являла собой для садистской культуры особенно подходящий предмет изображения и потому нашла себе место также во многих других авангардистских текстах — в «Конце хазы» Каверина, в рассказах и повестях ленинградского прозаика Василия Андреева, в «Москве кабацкой» Есенина, в поэме Крученых «Разбойник Ванька-Каин и Сонька-Маникюрщица», в «Степане Разине» Каменского, в стихотворении Хлебникова «Не шалить!»[392].)

2.1.2. Хлебников был, по-видимому, первым, кто попытался создать научную модель мира, соответствующую садистской примерной травме. В студенческой статье «Опыт построения одного естественнонаучного понятия» (1910) он предложил дополнить понятие «симбиоз» понятием «метабиоза», под каковым он разумел:

…те отношения, в которых из послесуществования какой-нибудь жизнию другой жизни для этой первой вытекают отношения выгоды.[393]

Примером метабиоза было для Хлебникова, среди прочего,

…предпочтительное вырастание на месте исчезнувшей лесной породы какой-нибудь определенной другой.[394]

вернуться

387

См.: A. Л. Пастернак, Воспоминания, München е.а. 1983, 98–99; ср.: Л. Флейшман, Статьи о Пастернаке, Bremen 1977, 102 и след.

вернуться

388

В отличие от нарративики, прослеживающей происхождение того или иного типа симптоматического поведения, лирические тексты могут быть поняты в плане психотеории жанров как вербализация результатов травмы, которая владеет их авторами. Тогда как в поэме «Облако в штанах» Маяковский реконструировал генезис своего садизма, его лирические стихотворения (например, «Нате!») суть агрессивные жесты, адресованные миру:

А если сегодня мне, грубому гунну,
Кривляться перед вами не захочется — и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам <оральное действие! — И.С.>
я — бесценных слов транжир и мот (56) <ср.: «mot»; поэт есть
его слово, как бы он себя ни называл! — И.С.>.
вернуться

389

Ср. анализ этого рассказа: А Флакер, «Дитё» Всеволода Иванова, не ставшее взрослым. — Russische Erzäklung. Russian Short Story. Русский рассказ, hrsg. von R. Grübel, Amsterdam 1984, 357–371.

вернуться

390

Этот мотив бытует и в символистской прозе, но в ней человек попадает в космос, не будучи агенсом, — как пациенс, не по своей воле (героя «Красной звезды» А. Богданова похищают с Земли пришельцы-марсиане). В символизме не столько человек рвется в космос, сколько космос вторгается в земную жизнь. Обратим внимание и на то, что в авангардистском словесном искусстве покорение космоса совершается не просто с познавательной целью (как, например, у Жюля Верна), но и с некоторой агрессивно-захватнической (воспитанник партизан у Вс. Иванова будет добывать на Луне золото, космический полет в «Мы» подытоживает собой развитие репрессивного общества, герои «Аэлиты» принимают участие в марсианской революции).

вернуться

391

С другой стороны, питающий материнский орган для садиста смертоносен, откуда образ казнящего вымени в «Заблудившемся трамвае» Гумилева: «В красной рубашке, с лицом как вымя, Голову срезал палач и мне…» (Н. Гумилев, Собр. соч. в четырех тт., т. 2, Вашингтон 1964, 49).

вернуться

392

Разумеется, уголовная тематика обычна и для доавангардистской литературы. Однако там преступник либо показан не-садистом (благородные романтические разбойники; жертвующий своей моральной чистотой ради разбойного продолжения неудавшейся революции Сашка Жегулев у Л. Андреева), либо оценивается как сугубо негативное явление.

вернуться

393

Велимир Хлебников, Творения, Москва 1986, 583.

вернуться

394

Там же, 584.

54
{"b":"200781","o":1}