Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Интервью кокетливо называлось «Прогулки с Розановой» (намек на «Прогулки с Пушкиным»?) и подписано было так: «Прогуливался Дмитрий Быков».

О том, что она там наговорила Быкову во время этих их прогулок, я даже в простой перечислительной форме упоминать не стану. Коротко задержусь лишь на одном из затронутых ею щекотливых сюжетов. И только лишь потому, что главным героем этого сюжета оказался я сам:

...

– Вы прочли «Двести лет вместе»?

– Нет еще. Мне не очень интересно. Об отношении Солженицына к евреям я в общих чертах знаю. Я сама хочу сейчас писать о еврейском вопросе, хотя меня и отговаривают. Почему-то это считается опасным для репутации.

– Но и вы, и Синявский, насколько я знаю, – юдофилы?

– Конечно… Жизнь наша сложилась так, что почти всегда мы находились в плотном еврейском кольце. Лишь иногда – очень редко – я ловила на себе высокомерный взгляд, обозначающий мою принадлежность к низшей расе. Недавно мне случилось обсуждать с Бенедиктом Сарновым одну публикацию в «Вопросах литературы». И я с изумлением обнаружила, что известный московский стукач Сергей Хмельницкий, имевший удовольствие родиться евреем, ему ближе известного лагерника Синявского, имевшего наглость родиться русским. Я не люблю, когда меня и все русское рассматривают с брезгливым высокомерием.

(Консерватор. 2003. 25 апреля – 1 мая)

Прочитав это, я прямо рот разинул. Ну, Марья!..

Отношения наши в то время были уже весьма натянутые. О том, как и почему они натянулись, я отчасти уже рассказал и к этой теме еще вернусь. Пока же скажу одно: ничем больше она как будто уже не могла меня удивить. Но такого «злого хулиганства» я не ждал даже от нее.

Понять, почему из всех фантастических сюжетов, которые она могла сплести вокруг моей фигуры, она выбрала именно этот, было нетрудно. Ей хотелось укусить меня как можно больнее. И она знала, что никакая другая, стократ более изобретательная и злокозненная ложь не сможет ужалить меня больнее, чем эта.

В делах такого рода ей не было равных, и об этом я мог бы рассказать подробнее. Но я, кажется, и так уж слишком далеко забежал вперед. Лучше вернемся в Париж 1988 года, когда мои отношения с Андреем и Марьей были еще самыми мирными. Можно даже сказать, любовными.

Кроме Синявских со старыми, еще московскими друзьями

встречаться там, в Париже, мне было вроде уже не с кем.

Вика год как умер. А Володя Максимов… Но об этом чуть позже. Сперва расскажу о других моих встречах с парижскими русскими.

Дирижировал ими Булат.

Начал он с того, что повел меня в редакцию газеты «Русские новости», где мы встретились с Аликом Гинзбургом – тем самым, который «Гинзбург и Галансков»; я немного знал его по Москве. Но самому, без Булата, мне и в голову бы не пришло встречаться в Париже с полузнакомым знаменитым диссидентом, защищая которого мои друзья Биргер и Балтер лишились своих партийных билетов.

Потом мы с Булатом долго сидели в каком-то маленьком кафе; третьим с нами был старый поэт, один из последних осколков первой эмиграции Кирилл Померанцев. С ним Булат познакомился давно, во времена самых первых своих приездов в великий город, а теперь вот познакомил со стариком и меня.

Кирилл Дмитриевич рассказывал нам про Георгия Иванова, с которым дружил и которого считал своим учителем.

Потом, естественно, мы заговорили о том, что происходит в несчастном нашем отечестве, о том, что с ним теперь будет, как повернется его – а значит и наша – судьба. И тут старик прочел нам свой только что, буквально на этих днях сочиненный стишок:

Не Горбачёв страною правит

И не Центральный комитет,

И перестройка не исправит

Итог семидесяти лет.

И гласность делу не поможет,

Труби хоть тысячами труб,

Пока над всем и вся вельможит

Набальзамированный труп.

Стишок показался мне наивным. По разным причинам, но, помимо всего прочего, наверно, еще и потому, что поминутно повторявшиеся тогда слова «перестройка» и «гласность» все-таки слегка меня опьяняли. (Как это – «гласность делу не поможет!» Вот ведь и я – столько лет и, казалось, уже на всю оставшуюся жизнь «невыездной» – здесь, в Париже. Мог ли я вообразить такое не то что лет пять, но даже всего лишь год тому назад?)

Так и остался я тогда при убеждении, что ничегошеньки этот старый эмигрант в нашей жизни не понимает.

Но сейчас, когда с тех пор, как мы сидели втроем в том кафе, прошло уже ни мало ни много четверть века, отыскав и перечитав этот старый стишок, я подумал о нем теми самыми словами, которыми тот, чей «набальзамированный труп» по сей день лежит в Мавзолее, высказался о понравившемся ему стихотворении Маяковского: «Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно».

Знакомил меня Булат

и с какими-то другими парижскими русскими. Но ни разу – ни он, ни я – не вспомнили о том, к кому, казалось, должны были бы кинуться сразу, в самую первую очередь: о Володе Максимове. Ведь что бы там ни было, с ним у меня было съедено куда больше пудов соли, чем с Фимой Эткиндом или даже с Синявскими. Ну а уж с Булатом Володя был связан узами самой тесной и нежной дружбы.

Но о том, чтобы встретиться с ним, – а тем более о том, чтобы с ним захотел встречаться Булат, – не могло быть даже и речи.

За год или, может быть, за два

до этого нашего приезда в Париж Булат однажды сказал мне:

– Ты не слыхал? Володька Максимов написал про меня в «Континенте», что я – агент КГБ.

Я прямо задохнулся:

– Не может быть!

– Да, да, представь, так прямо и написал. И напечатал.

Лицо Булата, когда он сделал мне это сообщение, было бесстрастно. Но это показное безразличие меня не обмануло: чудовищная выходка бывшего друга наверняка больно его задела.

Ну а уж обо мне и говорить нечего: в отличие от Булата, мне никогда не удавалось сохранять хотя бы видимость бесстрастия.

Я знал, что Максимов – там, в Париже, – уже кого только не обвинял в связях с «Галиной Борисовной» (так ласково мы меж собой именовали нашу гэбуху).

Но кинуть такое обвинение Булату!.. Булату, которого он знал – ближе некуда!..

Вот почему мне и в голову не пришло, что надо бы все-таки встретиться со старым товарищем, коли уж представился шанс еще раз увидеться с ним в этой жизни.

Каково же было мое изумление, когда на следующий день – уже ближе к вечеру, весь день он где-то пропадал – Булат безмятежно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал мне:

– Я сегодня был у Володьки.

– Какого Володьки? – даже не сразу сообразил я.

– Максимова.

– Позволь!.. Но ведь ты… Но ведь он тебя…

– А-а, – так же безмятежно отреагировал Булат. – Ты про это?.. Ну, знаешь… Я его простил…

Булат, как я уже не раз говорил, был человек закрытый. И я так и не понял, насколько искренним было это его прощение. Кто его знает, может быть, он просто делает вид, что оскорбление, нанесенное ему бывшим другом, не так уж глубоко его задело…

Но я бы так не мог.

Ни за что! Ни при какой погоде!

«Я жид по натуре и с филистимлянами за одним столом есть не могу», – однажды сказал о себе Виссарион Григорьевич Белинский.

Значит, я не в такой уж плохой компании.

Хотя теперь, кажется, эта компания считается плохой…

Вспомнилось: зашел я как-то с сыном

в большой книжный магазин на Кузнецком. На стенах там красовались портреты всех корифеев отечественной словесности: Пушкин… Гоголь… Тургенев… Гончаров… Толстой… Чехов… Горький…

Сыну было тогда лет четырнадцать, и в то время он меньше всего интересовался классической русской литературой. Тем не менее, оглядев висящие на стенах портреты классиков, он узнал почти всех.

65
{"b":"200421","o":1}