О том, что «наша»власть «нам»изменила, Буртин говорил в тех же выражениях и с той же интонацией, с какой мужчина говорит об измене женщины, еще недавно клявшейся ему в вечной любви и вдруг отдавшей свое сердце другому. И ревность его к тем, с кем новая власть, которую «мы»считали своей, «нам»изменила, в существе своем неотличима от самой обыкновенной мужской ревности. Вот, например, говоря о холодности и невнимательности властей в запросам и требованиям истинных демократов, Буртин вдруг ревниво уронил:
...
Зато сколь внимательна та же власть к солидному молчанию г-на Вольского, как предупредительна и уступчива она по отношению к генеральскому, председательскому и директорскому лобби!
Этот ревнивый упрек был подобен горестному возгласу Чацкого, терзаемого ревностью к ничтожному Молчалину: «Но, Боже мой, кого вы предпочли!»
Тут эмоции автора были выражены еще не прямо. Пока они еще в подтексте его невеселых размышлений. Но эти упреки то и дело прорывались и в самый текст его статьи. И тут уж автор не скрывал своих чувств, тут он давал себе полную волю, не стесняясь напомнить покинувшей его возлюбленной о прекрасной заре их любви, о пылких клятвах и обещаниях, которые они тогда давали друг другу:
...
Вспоминаю августовские дни прошлого года, сначала мучительно тревожные, затем исполненные радостного подъема. Впервые в своей жизни мы испытали тогда чувство полного единения с высшими руководителями России. Мы не хотели вспоминать ничего из того, что прежде ставили им в упрек. Мы любовались, мы гордились ими. Это были наши боевые товарищи, это была – можно ли было сомневаться? – народная, демократическая, наша власть! Такой полнотой общественного доверия не располагало, наверное, ни одно правительство на Руси. И надо же было суметь растратить его за столь короткий срок!
Этот последний упрек, хоть и нес в себе отчетливый политический смысл, таил все ту же обиду. «Так быстро! Клялась ведь, что наша любовь – навеки! И вот… башмаков еще не износила…»
Мысль, что на самом деле его никто не обманывал, что он сам обманулся, потому что хотел быть обманутым, ему, как и всякому обманутому любовнику, в голову не приходила.
Эта статья Буртина так сильно меня тогда зацепила,
что я на нее сразу же и ответил. И тот мой ответ так ярко выражает самую суть тогдашних моих мыслей и настроений, что я вряд ли смогу сегодня передать их лучше, яснее и точнее.
«Народ и власть стали друг другу чужими», – цитировал я Буртина. И тут же вцеплялся в него мертвой хваткой:
...
Вся соль тут – в этом коротеньком словечке: стали. Раньше, стало быть, совсем недавно, народ и вот эта самая власть были едины в своих стремлениях и надеждах.
Но так ли это?
Не следует думать, что даже самые активные защитники этой новой власти, рисковавшие, защищая ее, своей жизнью, пришли к Белому дому, чтобы заслонить своей грудью Ельцина, или Хасбулатова, или Руцкого. Они пришли туда, чтобы защитить себя. Потому что твердо знали: победа путчистов означала бы возврат к старому. А это было для них (для нас!) – подобно смерти.
Хочу напомнить, что люди, собравшиеся на митинг у Белого дома утром 20 августа, защищали не только Ельцина, но и Горбачёва. Того самого Горбачёва, которому еще совсем недавно они кидали в лицо (на всех предыдущих митингах) свое яростное: «В отставку! В отставку!» И едва ли не горячее всех защищала тогда Горбачёва Елена Георгиевна Боннэр, которая лучше, чем кто другой, знала ему цену.
Защищая тогда Ельцина и Горбачёва, мы понимали (а кто не осознавал, тот чувствовал), что находимся в ситуации, поразительно похожей на фантастический кошмар Рэя Брэдбери, когда человек, оказавшийся в далеком прошлом и случайно раздавивший там какую-то бабочку, вернувшись в свое время, очутился в совершенно другой, не привычно демократической, а – фашистской стране.
Для сограждан Рэя Брэдбери это жуткая, неправдоподобная фантасмагория. Для нас, увы, – самая что ни на есть доподлинная реальность.
В нормальныхстранах выбор между тем или иным президентом или премьером собственно для жизни обывателя мало что значит. Выберут Буша или Клинтона, останется премьером Маргарет Тэтчер или им станет Мейджор, в его (обывателя) повседневной жизни это мало что изменит.
У нас в те «судьбоносные», как тогда говорилось, три дня это был выбор между жизнью и смертью.
Но разве только тогда, между 19 и 21 августа, это было так? Разве не тот же роковой выбор маячит перед нами всю дорогу? Победит Бухарин – крестьянам скажут: «Обогащайтесь!» И это значит – жизнь. Победит Сталин – и тех, кого вчера еще приглашали обогащаться, повезут в телячьих вагонах с женами, стариками и малыми детьми на верную гибель.
Примерно так же и сегодня. Победит Ельцин – сохранится надежда, что хоть когда-нибудь станем жить как люди. Одержит верх Хасбулатов со всеми этими Бабуриными, Стерлиговыми, Астафьевыми и Аксючицами – окажемся там же, где очутился герой рассказа Брэдбери, воротившийся из своего путешествия в прошлое.
Вот почему мы обреченыне только сочувствовать власти нынешнего нашего президента, но и всячески ее поддерживать.
Но сочувствовать и даже поддерживать эту власть – вовсе не значит отождествлять себя с нею и обижаться, когда вдруг – вот те на! – выясняется, что на самом деле она нам не своя, не «родная». Тем более что выясняется это вовсе не вдруг. Разве в те роковые «три дня» эта только еще становящаяся на ноги власть так-таки уж была нам своей? Разве не испытали мы острое чувство стыда, когда «народный избранник» Г.Х. Попов предложил присвоить Ельцину звание Героя Советского Союза? И разве не покоробило нас, когда тем же «высоким званием», коего был некогда удостоен Гамаль Абдель Насер, наградили посмертно трех ребят, погибших под танками на улицах Москвы? И разве то, что эта новая власть – чужаянам, не стало особенно ясно уже тогда, когда она расчетливо кинула разбушевавшемуся народу «железного Феликса», бережно сохранив (а потом еще и укрепив) зловещее Феликсово детище? А неоднократные тогдашние уклончивые и даже одобрительные публичные высказывания нового президента об обществе «Память»?
Вольно было Буртину тогда испытывать «чувство полного, – как он говорит, – единения с высшими руководителями России». На всякого мудреца довольно простоты. Но обижаться теперь ему следует на себя. На свое прекраснодушие. На свою наивность, а не на этих «высших руководителей», которые – какими были, такими и остались.
(Бенедикт Сарнов. И где опустишь ты копыта? М., 2007)
Споры о том, как относиться к власти, следует ли интеллигенту защищать ее, поддерживать, сотрудничать с ней, – эти споры шли тогда во всех московских кухнях, и я неизменно принимал в них самое горячее участие. Едва только вспыхивал такой спор, как я заводился, что называется, с полуоборота. Причем – в любую сторону.
Если мои собеседники доказывали, что сочувствовать власти и поддерживать ее ни в коем случае нельзя, я орал, что в иные исторические моменты, как, например, сейчас, не только можно, но и нужно. И вспоминал Булата, который наслаждался, когда Хасбулатова, Руцкого и Макашова выводили из Белого дома под конвоем. И не уставал повторять, что и сам с наслаждением наблюдал эту картину.
Если же мои собеседники утверждали, что нынешнюю власть нужно не только поддерживать и защищать, но и самим нам «идти во власть», если позовут, я с той же страстью доказывал, что нет, ни в коем случае, потому что «власть отвратительна, как руки брадобрея». И если кто-нибудь говорил (а такие всегда находились), что не понимает смысла этой затейливой мандельштамовской метафоры («при чем тут брадобрей и его руки?»), отвечал, что брадобрей этот им хорошо известен и я даже могу назвать его по имени и отчеству. Снимал с полки том Гоголя, открывал его на заранее заложенной странице и читал: