Вскоре, однако, она заметила еще одну странность: наш сын вдруг стал испытывать острую нужду в деньгах. Кажется, даже продал кое-что из личного своего барахла.
Однажды он говорил с кем-то по телефону, и, проходя мимо, я услышал такую его загадочную реплику:
– Ладно, тогда шузы.
Реплика меня заинтересовала, и, прислушавшись, я понял, что он просит кого-то отнести в комиссионку его новые туфли. Туфлями этими он – я знал это – очень дорожил; не раз с усмешкой наблюдал, как он ими любуется, и очень удивился, узнав, что он вдруг надумал с ними расстаться. Но мало ли что? Может быть, ему приглянулись какие-то другие, которые больше пришлись ему по душе.
Но вскоре выяснилось, что в этом своем успокоительном предположении я оказался полным лопухом. А бешеный материнский инстинкт моей жены, как это уже не раз бывало, ее не подвел.
Почуяв неладное, она обрушила на сына весь арсенал имеющихся в ее распоряжении средств воздействия, вплоть до угрозы подключить к делу милицию. И – не без труда, но все-таки сравнительно быстро – она его расколола.
Он признался, что Игорь давно уже «колется» и – мало того! – приторговывает наркотиками. Для этого ему были нужны все новые и новые «клиенты», вот он и предложил нашему «попробовать». Тот попробовал, но ему, как он уверял, не понравилось. Расплачиваться с Игорем, однако, надо было: «дурь», которой они кололись, стоила дорого. Чтобы отдать Игорю уже накопившийся долг, ему и понадобилось «толкнуть» свои любимые «шузы».
За нашего я был более или менее спокоен: Слава объявила ему, что, если хоть раз увидит его с Игорем, тут же пойдет в милицию. Зная свою мать, он не сомневался, что она на это способна, и угроза подействовала.
Но как быть с Игорем? Не обращаться же, в самом деле, в милицию. А ничего не предпринять, оставив все как есть, я не мог: дело было серьезное, парень погибал, и, если оставалась еще хоть какая-то возможность вытащить его из этой трясины, действовать надо было немедленно.
Я позвонил Булату.
Сказал, что мне необходимо срочно с ним увидеться.
Он сказал: да, конечно, он всегда рад меня видеть, но они с Ольгой завтра уезжают в Дубулты. Нельзя ли отложить нашу встречу до их возвращения?
Я жестко ответил, что нет, нельзя.
Он не стал спорить. Коротко бросил:
– Приезжай.
И я поехал к нему на Речной вокзал, в их с Ольгой новую кооперативную квартиру, где они недавно поселились.
Всю дорогу я думал, как начать этот нелегкий разговор,
но так ничего и не надумал и, приехав, сразу, чуть ли не с порога, бухнул:
– Вы уж извините, ребята, что я был так настойчив. Дело в том, что Игорь…
И тут Булат, не дав мне закончить фразу, переглянулся с Ольгой и сказал:
– Что я тебе говорил?
И я сразу понял, как взволновал их мой внезапный телефонный звонок, в какой тревоге провели они те сорок минут, что я добирался к ним от своего «Аэропорта» к «Речному вокзалу»: думали, гадали, с чем я еду, какую весть везу, о чем он будет, этот срочный, неотложный разговор, который – в этом у них не могло быть сомнений – сулит им какую-то неожиданную (а может быть, и ожидаемую, предвидимую и предчувствуемую?) неприятность.
Это меня ничуть не удивило. Удивило – и даже поразило – другое.
Поразил не смысл, а интонация этой Булатовой реплики: «Что я тебе говорил?»
Интонация была не только торжествующая («Вот видишь, я был прав!») – в ней чувствовалось огромное облегчение.
Когда подтвердилось, что он угадал, что речь и в самом деле пойдет – всего лишь! – об Игоре, у него прямо камень с души свалился.
Чего же он ждал? Чего опасался? Какое известие, принесенное мною, было бы для него более неприятным, может быть, даже более угрожающим, чем весть о беде (а речь ведь наверняка пойдет о беде, иначе мой телефонный звонок не нагнал бы на них такого страху), нависшей над его сыном?
На этот счет у меня не было ни малейших сомнений.
Я сразу понял, чего он с тревогой ожидал, чего опасался, чего хотел бы избежать.
У него были все основания подозревать, что этот внезапный мой телефонный звонок и та настойчивость, с которой я упирал на необходимость и неотложность нашей встречи, связаны с тем, что давление КГБ на моих (наших общих) друзей Войновича и Корнилова вошло в новую, более крутую и острую фазу, и вот пробил и его час, придется теперь и ему, защищая их, «выйти на площадь». С этим сообщением – и этим требованием – я, наверно, к нему и приехал.
И, узнав, что это не так, что на этот раз чаша сия его миновала, он и испытал ничуть им не скрываемое и потому сразу бросившееся мне в глаза чувство облегчения.
Эта его реакция, не скрою, слегка меня царапнула (хотя не так давно, когда исключили из Союза писателей Солженицына, сам испытал точно такое же чувство).
Это была даже не царапина, а ссадина, которая, как это бывает даже с пустяковыми царапинами и ссадинами, еще долго давала о себе знать.
На моем отношении к Булату это долго не утихавшее саднящее чувство никак не отразилось. Но осадок остался. И не только у меня, но, я думаю, и у него тоже. И не об этом ли та туманная, загадочная его строка из стихотворения про красные бокалы:
И на пиру на том, на празднестве тягучем,
я, видно, был один, как рекрут, не обучен…
И не тут ли объяснение того «таинственного» импульса, который побудил его посвятить это свое стихотворение именно мне.
Мое сообщение о том, что Игорь «колется»
и даже приторговывает наркотиками, Булата не сильно поразило. Мне даже показалось, что он об этом уже знал. Во всяком случае, догадывался, чего-то подобного от моего визита и ждал. Согласился, что да, все это очень опасно и что-то с этим делать надо, но намеченный на завтра их с Ольгой отъезд в Дубулты отменять даже и не подумал. Узнав от меня, что на завтра Слава уже вызвала к Игорю психиатра, лучшего, как ей сказали, специалиста по этим делам, ограничился тем, что, поблагодарив, спросил, во что обойдется этот врачебный визит, и вручил предназначавшиеся для доктора 25 рублей.
Эта реакция меня слегка ошарашила, но я подумал, что Булат, наверно, не понял, чем все это грозит его мальчику. А может быть, как раз наоборот: прекрасно понимал, но уже знал, что все его усилия ни к чему не приведут – Игоря ему не спасти.
Он, видимо, какие-то попытки уже предпринимал и не с одним психиатром на эту тему уже беседовал.
Что же касается нашего доктора – того, которого вызвала к Игорю Слава, – то он, побеседовав с пациентом, спустился к нам, на седьмой этаж, получил свой гонорар и произнес успокоительную речь, смысл которой был в том, что Игорь в опасную фазу наркомании еще не втянулся и, как он думает, не втянется.
В общем, Игорю удалось его охмурить, а тем самым отчасти и нас тоже.
Кончилось все это ужасно.
Дмитрий Быков в своей биографии Булата
сообщает об этом коротко и меланхолично:
...
Старший сын Окуджавы Игорь рос мальчиком добрым, мягким, обаятельным, безвольным, разнообразно одаренным, но не чувствующим особенного влечения ни к одному занятию. Он сменил впоследствии множество профессий, от музыканта до мясника, большую часть жизни страдал от алкогольной, а потом и от наркотической зависимости, в молодости хипповал, отслужил в армии, неудачно женился, побывал под судом, чудом спасся от тюрьмы, болел, бедствовал, перенес тяжелую операцию, лишился ноги и умер 11 января 1997 года, почти сразу после своего сорок третьего дня рождения. Отец пережил его на полгода.
(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)
Основные вехи этой трагической судьбы тут перечислены более или менее правильно. С той только поправкой, что наркотическая зависимость у Игоря предшествовала алкогольной: колоться он начал раньше, чем пить. И от тюрьмы он спасся не «чудом»: Булат поднял тогда на ноги всех своих влиятельных друзей и знакомых и добился, чтобы из тюрьмы Игоря перевели, как это тогда называлось, «на химию».