Он попытался представить себе этого сына и не мог. В память приходил тот голенький младенец, что сидел на коленях Нины в вечер свадьбы. «Она будет петь ему и свою колыбельную „Нана“ и нашу „баю-бай“…»
Наконец сон сморил Александра Сергеевича.
Нина же все никак не могла уснуть. Ее очень растревожил разговор… Она и прежде знала, что Александр смелый, чистой души человек, но теперь еще более уверилась в его благородстве, и от этого он стал неизмеримо дороже.
«Ты напрасно полагаешь, — думала Нина, едва слышно прикасаясь кончиками пальцев к голове Сандра, словно бы проверяя мягкость его волос, — что я беспечно лепечущее дитя. Нет, я чувствую себя зрелой женщиной… Наверно, любовь умеет свершать такое чудо. И я знаю, что быть женой Грибоедова нелегко, но с радостью стану нести великую свою ношу… Жизнь подтвердит, какой верной я могу быть и тебе, и твоему делу, и твоим друзьям. Если бы тебя, как их… на каторгу, — она содрогнулась от ужаса, жалости, — я была бы рядом, и никакая сила… Это не пустые слова…»
Нина губами прикоснулась к плечу мужа и он, не просыпаясь, погладил ее руку.
* * *
На следующее утро, уже в Эривани, они ждали с часу на час приезда из Баязета отца Нины.
Грибоедов давно был в тесной короткости, душевно привязан к этому человеку, и, хотя встречался с ним редко, отношения у них сложились самые доверительные. Как не находилось секретов у Александра Сергеевича от Одоевского, Кюхельбекера, так не было у него секретов и от Чавчавадзе, с которым он сошелся в приязни.
Грибоедов любил даже просто смотреть, на Александра Гарсевановича: у него черные вьющиеся волосы, шелковистость которых улавливал глаз, просторный — бугристый лоб мыслителя, холеные, слегка подкрученные вверх щегольские усы над белозубым ртом. Стройный, широкоплечий, с той легкой, скользящей походкой горца, что делает его особенно изящным, Александр Гарсеванович, как никто другой, умел носить и европейский костюм, и черкеску с газырями. Его глаза были то ласковыми, то огневыми, смеющимися и бесстрашными, смотрели на мир бесхитростно. Он был настоящим грузином, но грузином, воспринявшим высокую культуру и других народов. Видно, сказались детство в Петербургском пажеском корпусе, европейские походы.
В русской «Повести о Вавилонском царстве» появился в XV веке первый образ Грузина.
Если бы Грибоедову понадобилось создать образ Грузина века девятнадцатого, он бы за пример взял именно Чавчавадзе. В нем было высоко и в меру развито чувство национального достоинства, он был доверчив, бесстрашен и на редкость обаятелен.
…Александр Гарсеванович в окружении офицеров прискакал в Эривань после десяти утра. Играл военный оркестр. Выстроился почетный караул.
Соскочив с коня, Чавчавадзе подошел к Грибоедову, прикасаясь к его щекам густыми усами, троекратно, по русскому обычаю, расцеловал.
Чавчавадзе был оживлен, воинствен в своем приталенном мундире с генеральскими эполетами. Александр Гарсеванович сделал знак рукой, и к Грибоедову подвели арабского, серого в яблоках, скакуна под седлом.
— Кавалеристу от тестя, — передавая повода Грибоедову, сверкнул ослепительной улыбкой Чавчавадзе. — Барсом назвали…
Грибоедов с восхищением посмотрел на коня. Кивнув благодарно Александру Гарсевановичу, взлетел в седло, почти не коснувшись ногой стремени, подобрал повода. Конь, косо полыхнув глазами, взвился, затанцевал, поцокивая высокими копытами, но, почувствовав опытную руку всадника, вдруг утих, смирился, и только волны возбуждения пошли по его тонкой, атласной коже.
…После семейного круга, на котором Александру Гарсевановичу рассказали подробно о свадьбе, обсудили, как лучше молодым жить дальше, после затянувшегося обеда с офицерами, Чавчавадзе повел зятя в наскоро устроенный здесь свой кабинет с бамбуковой мебелью зеленой обивки.
— Рад безмерно и соскучился, — возбужденно поблескивая живыми глазами, сказал Александр Гарсеванович, усаживая Грибоедова в кресло-качалку.
— Обо мне и говорить не приходится, — откликнулся Александр Сергеевич. От недавно выпитого шампанского, от этой встречи у него немного кружилась голова. — Да и по стихам вашим изголодался. — Грибоедов детским движением подтолкнул очки на переносицу. — Прочитайте новое…
— Разве что это… — с сомнением произнес Чавчавадзе.
Слегка прихрамывая, прошелся по комнате, источая запах хорошего табака и духов, остановился возле камина.
Есть озеро Гокча — подобье широкого моря,—
начал Александр Гарсеванович немного гортанным голосом.
То бурные волны с угрозой вздымает оно.
То зыблет в струях, с хрусталем светозарностью споря,
Зеленые горы и воздуха тихое дно.
Грибоедов слушает внимательно, говорит искренне:
— Хорошо!
Похвала его, конечно, приятна Чавчавадзе, он знает, что Грибоедов никогда не льстит, даже из приличия, но Александр Гарсеванович невысоко ставит свои поэтические поиски и отмахивается:
— Досуги воина на привале… Сейчас пытаюсь достойно перевести Гёте.
— Я не так давно тоже перевел отрывок из Гёте, — признался Грибоедов и своим тихим голосом прочел:
Чем равны небожителям поэты?
Что силой неудержною влечет
К их жребию сердца и всех обеты,
Стихии все во власть им предает?
Неожиданно прервав чтение, зло сказал:
— У нас же этих небожителей, вдохновенных певцов, ни в грош ставят… Желают огня, что не жжет. Достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов.
Грибоедов умолк, опершись локтем о ручку кресла, положив щеку на ладонь. Вдруг поднял голову:
— Вы позволите мне прочитать отрывок из новой трагедии? Я назвал ее «Грузинская ночь». Владетельный негодяй променял сына своей крепостной кормилицы на коня…
Грибоедов так же тихо… как и прежде, начал читать стихи. Но, дойдя до того места, где мать проклинает господина, он поднял слегка дрожащие пальцы правой руки и произнес со сдержанной силой, повысив голос, натянувшийся струной:
Так будь же проклят ты и весь твой род,
И дочь твоя, и все твое стяжанье!
……………………………………
Пускай истерзана так будет жизнь твоя,
Пускай преследуют тебя ножом, изменой
И слуги, и родные, и друзья!
Грибоедов давно уже окончил читать, а Чавчавадзе, потрясенный услышанным, молчал.
— Не угрюм ли слог? — с сомнением в голосе спросил Грибоедов. — Я прихожу в отчаяние от того, что понимаю больше, чем могу…
— Что вы! — горячо воскликнул Александр Гарсеванович. — Мне «Горе» казалось недосягаемой божественной вершиной. А сейчас я за ней увидал новую, еще значительнее и величественнее.
Грибоедов, чувствуя неловкость от таких похвал, повел разговор о своей миссии в Персии, о Паскевиче и снова о поэтах.
— Я высоко ценю гений Гёте, — остро поглядел он на Чавчавадзе из-под непомерно маленьких, с резким изломом дужки очков. — Но, дорогой Александр Гарсеванович, меня всегда смешит и коробит, когда его поклонники беспрестанно превозносят до небес каждую его даже поэтическую шалость, не стоящую выкурки из трубки, и в наудачу написанной строке ищут — и находят всяк на свой лад! — тайный смысл и вечную красоту.
— А может быть, это правомерно, когда речь идет о властителе дум? — возразил Чавчавадзе.
— А может быть, постыдное болтовство, и недостойно так усердствовать, лебезить даже перед титаном, которого любишь?! — воскликнул Грибоедов. — Я восхищен истинной народностью Шекспира, его простотой, преклоняюсь пред неукротимостью Байрона, спустившегося на землю, чтоб грянуть негодованием на притеснителей. Но значит ли это, что должно восторгаться буквально каждым их словом? Неизвинительно быть пасынком здравого рассудка! Ничего слишком!