И вдруг выкрикивал:
— Значит, плох я! Убейте меня! — Он картинно протягивал соседу кинжал, и все просили возвратить кинжал в ножны, не желая смерти своему толумбашу.
Сам Гулбат пил больше всех, но вино, казалось, совсем не действовало на него. Разве только розовела шея, словно опаленная солнцем, да яснее проступала на щеках тонкая сетка прожилок.
— Именной тост! — обратился он к жениху. — Прости, батоно[18], риторике я учился по руководству для виноделия. Хочу выпить за тебя, друга Грузии, и за будущего твоего наследника!
Он поднял рог:
— Аллаверды! (Бог дал!)
Грибоедов чокнулся:
— Якши-иол! (На здоровье!)
Обмахиваясь веером из страусовых перьев, раскрасневшаяся, помолодевшая Прасковья Николаевна что-то шепнула на ухо разомлевшей Соломэ, и та прищурилась томно.
Нине на колени посадили голенького малыша, чтобы и у нее был такой, в руки дали пышку. Невеста надкусила ее, а всю, разломив на куски, поделили меж собой Нинины дружки.
Пели кахетинскую «Мравалжамиер» («Многая лета»), свадебную «Макрули», кричали:
— Состариться вам вместе!
Гулбат начал застольную песню, написанную Александром Гарсевановичем:
Однажды отведал старый Ной
Виноградных гроздьев сок хмельной.
С тех пор он прочно подсел к вину.
Пусть пьет, мол, воду зверь земной.
Все подхватили эту песню.
Только закончили ее, как неутомимый Гулбат, закинув рукава чохи на плечи, затянул:
Смерть не страшит молодца никогда.
Измена подруги его устрашает!
Потом Гулбат провозгласил новые тосты:
— За наших родителей, кто из них жив: не было бы их, не было бы и нас… А кто не жив — царство ему небесное, земля ему пухом… За то, чтобы в Сакартвело все было хорошо… И в семье все было хорошо… И друзья хорошие были… Пусть ваши мечты станут моими желаниями…
Вдруг он заметил недостаточное рвение своего соседа напротив — скромнейшего Василия Никифоровича Григорьева. С этим бедным чиновником, печатавшим свои стихи еще в «Полярной звезде», Грибоедов сдружился назад два года, почувствовав в нем честного человека, не испорченного духом искательства и карьеризма.
— Батоно Василий! — укоризненно обратился Гулбат к Григорьеву. — Разве в наших жилах течет молоко? Пх! Допей, друг, и я налью тебе по закону Иверии штрафную.
Обычно сдержанный, Василий Никифорович поднялся и, крикнув «горько!», выпил чашу до дна.
Глаза его блестели восторженно и хмельно.
* * *
23 августа Тифлис был взбудоражен колокольным звоном всех церквей и орудийными выстрелами со стен Метехской цитадели: по улицам города провозили ахалцихские трофеи.
На повозках в навал лежали «повелительные жезлы», бунчуки, похожие на золотые булавы с хвостами из конского волоса, кожаные чехлы от знамен. На одной повозке мертво поблескивала медная мортира с гербом и вензелем султана. Особенно много было плененных знамен. Их, покорных, приспустив, держали русские всадники; малиновые знамена с вышитыми надписями из корана; белые с висячими кистями и золотым полумесяцем на древке; зеленые с бахромой и крохотным амулетом — кораном.
Сколько завоевателей топтало грузинскую землю: гунны и арабы, византийцы и монголы. Сморщенный кровавый карлик Ага-Магомед-хан, свирепый евнух, уверенный, что может уничтожить любого одним своим дыханием, восемь дней грабил и жег Тифлис.
Персияне отнимали у матерей грудных детей; держа младенцев за ноги, разрубали их пополам, пробуя остроту своих сабель.
Грабители запрудили трупами Куру, сожгли мост через нее, угнали женщин в плен, оставили после себя развалины города, дымящегося, как головня.
И вот теперь…
Впереди повозок ехали на отменных аргамаках серой масти драгунские офицеры, сбоку — отличившиеся в боях грузины в чохах, остроконечных папахах. Бережно проносили знамя с гербом Тифлиса: две руки держали крест святой Нины с львиными головами в углах. Крест попирал полумесяц.
Весь город высыпал на улицы. День стоял нежаркий, дул свежий ветерок от Куры, слышались восторженные крики, мужчины целовались друг с другом.
Цокали копыта о каменную мостовую.
Маквала протиснулась поближе к победному кортежу и, став под платаном, сразу увидела Митю, которого прежде приметила в охране Грибоедова. Он как-то шел по двору, лихо перебросив нагайку через плечо. Сейчас у Мити за спиной винтовка в косматом чехле. Казак в заломленной набекрень папахе на перевязанной голове, как влитой, сидел на маленьком сером имеретинском иноходце со стриженой гривой. Синие глаза Мити струили радостный свет. За древко он держал, низко склонив, оранжевое, все в каких-то пятнах, знамя с вышитым полумесяцем.
— Митья! — не выдержав, крикнула Маквала, приподнимаясь на носках, и помахала ему рукой.
Каймаков повернул к ней круглое веселое лицо, качнул знамя, словно приветствуя им. Бедно одетый грузин, стоявший рядом с Маквалой, снял войлочную шапку с головы. Седые кольца волос придавали его лицу горделивость, свойственную людям гор.
— Гамарджвоба! (Победа!) — произнес он взволнованно и поглядел на Маквалу живыми зоркими глазами. — Видишь на его знамени кровавые пятна?
— Это кровь?!
— Да. Турки отправляли головы наших в Константинополь, а кисти отсекали от рук и ставили ими отпечатки на знаменах.
— Проклятые! — гневно воскликнула девушка, и маленький Митя показался ей теперь богатырем, окуренным порохом. Нино говорила: у них есть такой Мьикула Сельяниновьич.
— Раскидали разбойничье гнездо! — с силой произнес пожилой грузин. — Черная беда отодвинулась от ворот Иверии. Гамарджвоба!
А Митя вдруг представил цитадель, недавний бой, и, подтолкнув папаху, запел:
Ой, меж гор
Ахалцых стоит,
А вокруг стена…
Ров широк лежит…
Молодой грузин в чохе с высокой талией, возбужденно сверкая глазами, воскликнул:
— Паша хвастал: «Скорее русские достанут месяц с неба, чем с нашей ахалцыхской мечети». — Грузин рывком протянул руку вперед. — Вон тот месяц с их мечети — на повозке валяется!
На повозке действительно сиротливо лежал золотой полумесяц, сбитый с ахалцыхской мечети.
— Друг солдате! — крикнул молодой грузин Мите. — Заткни их месяц за пояс!
Митя не понял, о чем просит грузин, но дружелюбно подмигнул ему.
* * *
Через три дня Грибоедовы отправились в свадебное путешествие по Кахетии.
Считалось, что до имения Чавчавадзе в Цинандали верст сто семьдесят, и добирались они туда в коляске, запряженной четверкой лошадей.
Александр Сергеевич был необычайно весел, шутлив, и Нина, сидя рядом с ним, думала: «Так бы век ехать и ехать».
Этот бег коляски, линялая синь предосеннего неба, стук подков, голос мужа, словно вливающийся в ее душу, делали поездку какой-то особенной, праздничной.
Он, обняв Нину за талию, читал свои стихи:
И груди нежной белизною,
И жилок, шелком свитых, бирюзою,
Твоими взглядами под свесом темных вежд,
Движеньем уст твоих невинным, миловидным,
Твоей, не скрытою покровами одежд,
Джейрана легкостью и станом пальмовидным…
Ветерок озорно поднял над его непокрытой головой негустую прядь волос, бросил ее на высокий лоб. Наверно, таким же было его лицо, когда в Брест-Литовске, приглашенный на бал, въезжал он, проспорив, верхом на второй этаж; или когда, пробравшись во время богослужения на хоры костела, заиграл на органе «Камаринскую».