— Разве этого мало? — как-то очень добро и участливо спросил Углев.
И Куприянову захотелось рассказать ему обо всем — просто как человеку почти его возраста, который должен его понять.
Он начал говорить о том, как они с Таней поженились и как жили. («Неплохо. Но я совсем не знал, понимаете, даже не догадывался, какое счастье — настоящее».) И о встрече с Леокадией Алексеевной. («Вы не подумайте, что это легкомыслие… желание сменить надоевшую жену на женщину помоложе»), И о чистоте их отношений, и о нелегко давшемся ему решении. И о том, что сыну он будет отцом.
— Я понимаю боль и негодование Тани. Но тут ничем не поможешь и ничего не изменишь.
Углев слушал Куприянова и думал, что нет, не возвратится он к Тане, даже если его обвинят в аморальности, снимут с работы, не изберут депутатом. Было совершенно ясно, что чувство серьезное, и справедливо ли в таком случае насилие над человеком? И разве нельзя быть уверенным, что хорошим отцом он останется?
Разве Куприянов менее честен, чем те, кто, сохраняя подобие семьи, разрешают себе бог знает что?
Василий Константинович вспомнил одного такого хамелеонствующего работника совнархоза Позднышева и его доверительное кредо в час опьянения.
Позднышев терпеть не мог свою вздорную, истеричную жену, но не считал возможным разводиться с нею, боясь, что это подорвет его авторитет руководителя, осложнит жизнь, и довольствовался случайными связями.
На вечере, где он, подвыпив, излагал «свою веру» Углеву, Позднышев развил такую успокоительную для себя философию, что, мол, «то можно, что никому не причиняет вреда», и что если после долгой жизни, пусть даже с ведьмой, ты начнешь исправлять ошибки молодости, это черт знает к чему приведет. Лучше скрепя сердце сохранять все так, как есть, — видимость приличия и благополучия. «А если из-за некой возвышенной любви люди доводят дело до взрывов и подрываются на бытовых минах, я не завидую им и не стану им подражать. Старик Стендаль неспроста говаривал, что свет простит любую связь, но не простит ее гласность. Ну что ж, будем щадить стыдливость света…»
Углеву тогда захотелось ударить по губам этого «философа» — он ненавидел людей, сотканных из страха и лжи, — но жена, сидевшая рядом и прекрасно знавшая его характер, отвлекла Углева, и Василий Константинович только брезгливо отодвинулся от Позднышена.
Неужели вот таким уподобляться Куприянову?
Углеву уже известно было и о собрании в интернате, и о приходе Куприяновой в горздрав. Заведующая горздравом Зоя Федоровна Мануйло, позвонив секретарю, служебным голосом заверила, что «моральный кодекс они защитить сумеют» и для того создают комиссию.
Углев был в затруднении: что же посоветовать этому, видно честному человеку? Неужели внушать ему прописные истины, при износить «положенные» слова? И почему надо не доверять порядочности и совести Куприянова?
А еще Углев подумал, что, наверное, и при коммунизме будут люди расходиться, и неспроста коммунист Фридрих Энгельс, получше его понимавший, что такое семья, писал, что если нравственным является только брак, заключенный по любви, то остается нравственным только такой, в котором любовь продолжает существовать.
И Углев сказал Куприянову слова, которые, казалось бы, никак не вязались с деловой, строгой обстановкой этого кабинета:
— Если чувство настоящее, его надо защищать.
Утро у Куприянова началось как обычно. В восемь тридцать планерка: заведующие отделениями и врачи стационара докладывали о происшествиях за ночь и нуждах. Потом — обход, а после него нескончаемый поток хозяйственных забот. Как добыть холодильники, не нарушая финансовой сметы? Где достать бумагу для врачебных записей?
Действительно, что знал старик Гиппократ о проблеме кочегарни, прачек и нянечек? Вот развернулась весна — и текучесть «низкооплачиваемых» возросла. Как удержать их? Каждый час подсовывает какие-то свои неотложные дела. Заболела старшая сестра терапевтического отделения, и срочно надо разрешить совместительство сестре палатной… Не прозевать бы послать помощника закупить матрасы для стационара, разобраться с заменой котлов, постройкой гаража. Да не забыть съездить на комбинат: проверить, как работают в цехах терапевтические участки. Главное в этом потоке забот — отдавать львиную долю внимания и времени делам лечебным, их совершенствовать, ими управлять.
Когда часов в одиннадцать позвонили из горздрава и сказали, что Зоя Федоровна Мануйло вызывает к себе Куприянова на двенадцать дня, он страдальчески поморщился. Вот уж не любил эту «Тираду», как прозвали ее врачи за склонность к затяжным, напыщенным и, правду сказать, пустоватым речам и наставлениям.
Лицо у Зои Федоровны застывшее, с тем синевато-мертвенным цветом кожи, какой бывает у людей, большую часть жизни проводящих в закрытом да еще накуренном помещении. Она и сама много курила.
Увидев входящего — Алексея Михайловича, Мануйло строго поджала губы и коротко, словно нехотя, кивнула ему:
— Что, товарищ Куприянов, творится у вас с семьей? К нам поступили сигналы… Мы не можем мириться с подобным.
Куприянов гневно посмотрел на Тираду.
— А, собственно, по какому праву, товарищ Мануйло, — медленно произнес он, — вы так бесцеремонно вмешиваетесь в чужую жизнь? — И, смиряя, ломая себя, спросил: — Может быть, вы сочтете возможным, чтобы я сел?
Зоя Федоровна плотнее сжала губы. Отеки под большими, красивыми, вдруг опустевшими глазами словно бы еще больше набрякли, широкие ноздри — казалось, она непрерывно зевает с закрытым ртом — угрожающе раздулись.
— Как ваш начальник, я обязана вмешиваться, — с сожалением сказала она. — Садитесь.
Куприянов недобро усмехнулся и сел.
— Мы назначим комиссию по расследованию, — объявила Мануйло.
— Чего?
— Обстоятельств дела.
Куприянова возмутила эта бестактность. Он хотел было ответить резко, вывести из равновесия этого робота в юбке, чтобы с ее лица свалилась маска сдержанности и неимоверной деловитости, сказать ей: «Но ведь и мне, вашему подчиненному, тоже небезразлична, товарищ Мануйло, ваша, так сказать, личная жизнь, неблагополучие в вашей собственной семье».
Все в городе знали, что муж Тирады — кутила, только она делала вид, будто ей ничего не известно.
Но и на этот раз Куприянов сдержал себя.
— Зоя Федоровна, — сказал он как можно спокойнее. — Не будем вламываться с отмычками в душу друг к другу. Я вчера имел долгий разговор с товарищем Углевым и полагаю, что это освобождает вас от спасительных бесед. Комиссий можете назначать сколько посчитаете нужным… Но по служебным делам… Личными же делами каждому лучше заниматься самому.
— Я лишь хотела выполнить свой прямой долг, — как-то вяло, словно по инерции, произнесла Мануйло. Видно, что-то вспомнила, щеки у нее сразу отвисли, и на какое-то мгновение она стала похожа на старую печальную собаку. В нем даже шевельнулось сочувствие: у нее ведь своя боль, и она, возможно, искренне хочет, чтобы у всех был полнейший порядок…
— Ну, если вы были у товарища Углева…
Больше, собственно, говорить ей было не о чем.
Куприянов медленно шел к больнице. «Разве грубое вторжение в человеческую душу, угрозы могут что-нибудь изменить?» — с горечью думал он.
Было тяжело узнавать о мстительных похождениях Тани. Оказывается, можно прожить с человеком бок о бок много лет и даже не догадываться, что у него на донышке характера. Но ведь это он довел ее до такого состояния, когда человек теряет контроль над своими поступками!
Наверное, и сына успела настроить против.
Это опасение, к сожалению, скоро подтвердилось. Встретив Володю на улице, Алексей Михайлович привел его к себе, в маленькую комнату возле ординаторской. Хмурый Володя неохотно шел следом за отцом, покусывая губы.
— Вот что, сынок… — сказал Куприянов, когда они сели на кровать.
В комнате был только один стул и небольшой стол. Володя исподлобья посмотрел на убогую обстановку, на стены с вбитыми шляпка ми гвоздей, злорадно подумал: «Как клопы».