Литмир - Электронная Библиотека

Сначала говорили о предстоящих экзаменах, потом, покончив с оладьями, — о литературе.

— Сейчас почти все книги серые, на одну колодку сделаны, — безапелляционно заявляет Прозоровская, подчесывая гребешком волосы вверх, — с первой страницы знаешь, чем закончится.

— Ты какие читала? — настораживаясь, спрашивает Павел, и желваки начинают играть под его туго натянутой на щеках кожей.

— Миллион, — вздергивает голову Нелли, и Павлу становится ясно — читала она не ахти сколько.

— Не могу с тобой согласиться, — начинает было он, но Прозоровская перебивает:

— И вообще не хочу, чтобы писатели кормили меня с ложечки наставлениями, как несмышленыша. Не все же «Как закалялась сталь» читать. Надо что-нибудь и для души….

Лешка слушает этот разговор безучастно, еще переполненная горечью разрыва. Даже последние слова Нелли, в другое время вызвавшие бы бурю негодования, сейчас проходят мимо ее сознания.

— Надо читать только то, что отражает нашу жизнь, — ища глазами поддержку у Зои, говорит Андрей. — Пушкин и Софокл отомрут… Чему мне учиться у старика Державина?

Но Зоя категорически не соглашается.

— Сейчас в Москве Охлопков ставит «Медею», написанную Еврипидом две тысячи четыреста лет назад, — говорит она. — Козырева играет Медею. Самойлов — Ясона, Ханов — Креонта. Что же их привлекло к этой пьесе? Думаю — сила характеров! Страстность чувств!

В комнату вошел декан. Он часто бывал в общежитии, но к его визитам все же никак не могли привыкнуть. В последний раз приносил две пластинки пианиста Глена Гульда, привезенные из Канады. Ребята вскочили, предлагая стулья. Зоя метнула встревоженный взгляд хозяйки на кровати, стол: не слишком ли большой раскардаш?

— О чем шумите вы, народные витии? — садясь рядом с Павлом, спрашивает Тураев.

Но отвечает не Громаков, а Зоя, нежное лицо ее вспыхивает румянцем.

— Вот Андрей утверждает… — она посмотрела на курчавого парня.

«С пятого курса», — вспомнил Николай Федорович.

— …что человек в космос захватит не «Войну и мир», а какую-нибудь книгу о наших днях.

Тураев не смог сдержать улыбку. А почему бы и нет? Ну что же, это стремление жить современным — очень отрадно. Но ведь надо, чтобы они поняли: все современное становится еще ближе и зримее, если обладаешь духовными богатствами поколений.

— Вы помните толстовские строки о Наташе Ростовой? — спрашивает он почему-то у Саши Захаровой. — «Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, — тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у них на душе».

«Еще воскресенье, еще неделя, — говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, — и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде.

Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра: прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, — думала она, — а так даром, ни для кого, проходят лучшие, лучшие годы».

Стоит напряженная тишина.

— Как хорошо! — говорит Саша, а Грачев, соглашаясь, кивает головой.

— Нет, это в космос мы возьмем, — совершенно искренне заявляет Андрей.

Все рассмеялись.

Возвращаясь домой, Николай Федорович думал: «А ведь, наверное, и Кузьма Семенович любит эту страницу из „Войны и мира“. Почему же не хочет передать свою любовь им? Не хочет быть наставником? Казалось бы, старомодное это слово, но какое выразительное, доброе. Недаром Пушкин говорил о наставнике, „хранившем юность нашу“.

Вот там, в комнате, их семеро. И все разные. Очень… В большинстве своем, конечно, хорошие… Но все нуждаются в дружеском участии. Зачем же мучительно открывать им самим то, что можем открыть для них мы? Ведь тянутся они к нашей умудренности… Так вправе ли мы отгораживаться от них рубежом лекции? Разве не нам учить их принципиальности, сдержанности?.. Особенно справедливости… Иные из них потому и становятся „нигилистами“, что не прощают нам легкости, с какой мы сами порой сменяем свои оценки… А вы, Кузьма Семенович, предпочитаете отдельно от них жить… Неспроста же Саша Захарова призналась как-то мне: „Я пришла к Кузьме Семеновичу с открытой душой… посоветоваться, а он так отчужденно сказал: „Не смею вмешиваться в ваш внутренний мир“. Всякая охота к откровенности пропала“.

А наш преподаватель диамата?.. Студенты спросили его: „Нет ли опасности возрождения культа личности?“ Вместо спокойного, разумного ответа он, усмотрев злонамеренную крамолу, объявил вопрос провокационным и обещал передать фамилию вопросителя „куда следует“. Теперь может быть спокоен, что вопросов ему задавать не станут».

Показался зеленый огонек такси. «Не остановить ли? Нет, лучше пройдусь еще».

«Почему Юрасова сегодня за весь вечер слова не проронила? Это совсем не похоже на нее. Надо завтра расспросить. Может быть, позвать к нам домой?

Ее отец был хорошим командиром. Правда, вначале немного слишком штатским. Но это быстро с него сошло. А так — справедливый, бесстрашный».

После ранения в грудь Тураева отправили самолетом в Куйбышев. Месяцы в госпитале, звание капитана и назначение преподавателем в офицерское училище. Он там написал свою кандидатскую работу. Пока шла война, Тураев еще мирился с тем, что оторван от науки, но потом это стало для него невыносимым. Ему предлагали службу референтом в военном управлении, квартиру в Москве, присвоили звание майора. Он ответил на все это черной неблагодарностью — рапортом с просьбой демобилизовать.

Генерал из отдела кадров разговаривал с ним, как с отступником:

«Вы понимаете, от чего отказываетесь? В ваши годы я был всего лишь старшиной». Ему стало даже неловко перед этим заслуженным человеком, который, наверное, считает его зазнайкой, но он твердо стоял на своем: «Я принесу больше пользы в университете».

…Тураев очутился на главной улице, с удовольствием прошел еще несколько кварталов в оживленной весенней толпе. Над магазином дамских шляп светилась реклама. В слове «шляпы» оставалась темной буква «Ш».

Судя по выставке в окне магазина, буква имела основание не гореть.

Тураев усмехнулся: «Уж не умышленно ли ее погасили?»

У кафе «Юность» он заметил группу молодых людей.

В шапке гоголем, в светлом пальто, паясничал, отпускал скабрезные шуточки Кодинец.

— Макуха пошла, — показывал он дружкам глазами на проходивших мимо девушек.

— Почему? — спросил один из парней.

— Так я же сазан, — объяснил Кодинец, — а сазанов ловят на макуху. — Дружки громко заржали.

«Какие пошляки», — брезгливо подумал Тураев.

Завидев декана, Кодинец умолк. Под насмешливые взгляды остальных любезно приподнял над головой шапку. Этикет он соблюдать умел. Тураев только посмотрел пронзительно, прошел мимо.

Настроение было вконец испорчено. Неприязнь к Кодинцу возникла не от того, как он одевался, как разухабисто держал себя. Завихрения модника могли вызвать лишь ироническую улыбку. Пусть себе носит брюки любой ширины — был бы царь в голове. Вся беда и том, что с царем этим обстояло неблагополучно. Удивительно пуст, примитивен, убежденный лентяй…

«Как утвердилась нелепая мысль. — с горечью думал Николай Федорович, — что вот из такого Кодинца надо непременно воспитать добропорядочного студента, а из Прозоровской — химика? Откуда этот убогий, окостенелый трафарет представлений? Не навеян ли он благополучными концовками душеспасительных повестей и фильмов, спекулирующих на гуманности нашей педагогики? А время умнеет, не терпит воспитательной демагогии. И разве именно гуманность не требует отдать место пустышки, посредственности, лентяя тому, кто имеет на это большее право? Не странно ли: легче не принять вначале, чем потом исключить попавшего в студенты по недоразумению.

Я уже слышу взыскивающие вопросы: „Вы что же, не верите в силу коллектива? Вы что же, не думаете перевоспитывать доверенных вам?“

Не надо злоупотреблять высокими словами! Верю! Думаю! Но когда ясно вижу, что человек в университете случайно, не желаю лицемерить! Больше того: хочу помочь ему найти себя. Не отделаться от него, нет, а развеять заблуждение насчет назначения университета. Вот как, дорогие судьи!»

52
{"b":"200342","o":1}