Дон Жуан в аду Когда был Дон Жуан к глухим подземным водам Отозван и свою Харону лепту дал, Бродяга сумрачный, сверкая взором гордым, Рукою мстительной и сильной весла взял. С грудями вялыми, раскрывши одеянья, Сбежались женщины к нему со всех сторон, Подобно стаду жертв, ведомых на закланье, И слышен был во тьме протяжный, горький стон. Слуга его твердил со смехом господину Про долг. Его отец нетвердою рукой На сына дерзкого, презревшего седины, Указывал теням, бродившим за рекой. Дрожа под трауром, печальная Эльвира, Простившая обман и слезы тайных мук, Казалось, все ждала от прежнего кумира Улыбки сладостной, как первой клятвы звук. Застывши на корме, закованный весь в латы, Муж каменный делил рулем угрюмый вал, Но чуждый всем герой, на меч склонясь, куда-то Глядел и никого кругом не узнавал. Наказание гордости В те дивные года, когда, дыша любовью, Ум смертный изучал одно лишь Богословье, Один среди святых, прославленных мужей – Сердца расшевелив огнем своих речей, Согрев восторгами их черные глубины, К престолу Вышнего и славе Голубиной Сумевши, для себя нежданно, обрести Одним лишь Ангелам доступные пути — Смущен, как человек, поднявшийся на скалы, Воскликнул, в приступе гордыни небывалой: «Ничтожный Иисус! Высоко ты взлетел! Но если б развенчать тебя я захотел, С твоею славою сравнилось бы паденье, И стал бы ты пустой и смехотворной тенью!» Он в тот же самый миг был разума лишен. Свет солнца яркого того был омрачен. Первоначальный мрак в уме том воцарился, Который храмом был и роскошью светился, И где под сводами сверкало все огнем. Молчание и ночь одни остались в нем, Как в склепе, навсегда свои замкнувшем двери. С тех пор был превращен в бездомного он зверя. И летом и зимой, не видя ничего, Полями он бродил, немое существо, Неряшливый старик, чужой всему на свете, И бегали за ним и насмехались дети. Красота О смертные, как сон я каменный прекрасна. Изранен тот, кто раз прильнул к моей груди, Но ей дано зажечь в поэте жар любви, Как вещество миров, бессмертной и безгласной. Как сфинкс непонятый, царю я в вышине; Спит сердце снежное под грудью лебединой; Застыв, я линии не сдвину ни единой; Не плачу никогда, и смеха нет во мне. Поэты пред моим торжественным молчаньем, Напоминающим лик мраморных богов, Все ночи посвятят суровым послушаньям; Ведь мне, чтоб ослепить безропотных рабов, Два зеркала даны, в которых все чудесно — Широкие глаза, с их ясностью небесной. Идеал
Нет, никогда толпа прелестниц пошловатых, Испорченных плодов ничтожных наших дней, В уборе их одежд и поз замысловатых, Не сможет утолить мечты души моей. О Гаварни, поэт улыбок томно-бледных, Не для меня ты дев больничных рисовал; Я не могу найти средь роз твоих бесцветных Цветка, похожего на красный идеал. Но сердцу дороги, глубокому, как бездна, Вы, Лэди Макбет, дух преступный и железный, Эсхилова мечта, расцветшая средь льдов, Иль ты, немая Ночь, ты, дочь Микель-Анджело, Раскрывшая, во сне склонясь на мрамор белый, Красы, достойные страстей полубогов. Гигантша В те времена, когда могучая Природа Творила каждый день чудовищных детей, С гигантшей юною я жить хотел бы годы, Как при царевне кот, ласкающийся к ней; Дивиться, как цветет с душою вместе тело, Растущее легко средь бешеных затей; Угадывать грозу, что в сердце закипела, По влажной пелене в зрачках ее очей; На воле исходить ее младое лоно, Вползать на верх колен по их крутому склону, А летом, иногда, когда, от злых лучей Устав, она в полях раскинется широко, Спать беззаботным сном в тени ее грудей, Как мирное село в тени горы высокой. Запястья Одежды сбросила она, но для меня Оставила свои гремящие запястья; И дал ей тот убор, сверкая и звеня, Победный вид рабынь в дни юного их счастья. Когда он издает звук резвый и живой, Тот мир сияющий из камня и металла Дарует мне восторг, и жгучею мечтой Смесь звуков и лучей всегда меня смущала. Покорствуя страстям, лежала тут она И с высоты своей мне улыбалась нежно; Любовь моя текла к подруге, как волна Влюбленная бежит на грудь скалы прибрежной. Очей не отводя, как укрощенный тигр, Задумчиво нема, она меняла позы, И смесь невинности и похотливых игр Давала новый блеск ее метаморфозам. Рука ее, нога, бедро и стан младой, Как мрамор гладкие и негой несравнимой Полны, влекли мой взор спокойный чередой; И груди, гроздия лозы моей родимой, Тянулись все ко мне, нежней, чем духи Зла, Чтоб душу возмутить и мир ее глубокий, Но недоступна им хрустальная скала Была, где я сидел, мечтатель одинокий. Казалось, совместил для новой цели Рок Стан стройный юноши и бедра амазонки, Так круг прекрасных чресл был пышен и широк И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой. – Усталой лампы свет медлительно погас; Лишь пламя очага неверное горело, Дыша порывами, и кровью каждый раз Вздох яркий заливал янтарь родного тела. |