Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Джачинта встала и направилась к выходу. Онуфриус, желая задержать девушку, обнял ее за талию и притянул к себе. При этом пальцы, которые художник и не подумал вытереть, оставили на белом платье Джачинты целую радугу.

— До чего неловкий! Хорошо же вы меня разукрасили! Интересно, что скажет тетушка, ведь ей совсем не нравится, когда я прихожу к вам одна.

— Ты переоденешься, и она ничего не заметит.

Он поцеловал ее. Джачинта не противилась.

— Что вы делаете завтра? — спросила она после некоторой паузы.

— Я… ничего. А вы?

— Мы с тетушкой обедаем у старика де***, вы его знаете; там я останусь, наверное, на весь вечер.

— Я приеду туда, — сказал Онуфриус, — обещаю вам.

— Приезжайте не позднее шести. Вы же знаете: тетушка — трусиха, и если не найдется любезного кавалера, который согласится нас проводить, она соберется домой еще засветло.

— Хорошо, я буду в пять. До завтра, Джачинта, до завтра!

Перегнувшись через перила, он провожал взглядом стройную красавицу, пока она спускалась по лестнице. Наконец шлейф ее платья скрылся из виду, и Онуфриус вернулся в мастерскую.

Остановимся на минуту, чтобы сказать несколько слов о нашем герое. Это был молодой человек лет двадцати — двадцати двух, хотя на первый взгляд он выглядел старше. Но сквозь мертвенно-бледные черты уставшего от жизни человека проступало что-то ребяческое, свойственное юности, превращающейся уже в зрелость. Высоким лбом он напоминал серьезного и рассудительного старика, в то время как над губой едва пробивался юношеский пушок, а по ярко-розовым губам блуждала поразительная на бледном лице детская улыбка.

Итак, сама внешность Онуфриуса впечатляла, а прическа и манера одеваться еще более увеличивали природное своеобразие его облика. Волосы, по-женски разделенные пробором на лбу, симметрично спускались по вискам до самых плеч;{222} он никогда не завивал их и носил блестящими и приглаженными на готический манер, как у ангелов Джотто и Чимабуэ. Просторный черный плащ прямыми, жесткими складками окружал его тонкий, гибкий стан, вызывая в памяти облик Данте. По правде говоря, он еще не выходил в этом костюме, но тут ему недоставало скорее смелости, чем желания, ибо нет необходимости напоминать вам, что Онуфриус, как и вся передовая молодежь, бредил романтизмом.

На улице, куда он выходил как можно реже, дабы избежать столкновения с отвратительным буржуазным духом, его движения были порывисты, резки, жесты угловаты. Казалось, он передвигается при помощи стальных пружин. Благодаря своим диковинным манерам, неверной походке, сопровождаемой неожиданными прыжками, зигзагами и остановками на ходу, Онуфриус прослыл среди большинства знакомых сумасшедшим или, по крайней мере, оригиналом, что не намного лучше.

Относительно последнего обстоятельства он не оставался в неведении, и это, быть может, заставляло его избегать так называемого общества и придавало его речам язвительный и раздражительный тон, который вполне можно было приписать мстительному характеру. Когда Онуфриус был вынужден покидать свое убежище по какой бы то ни было надобности, он удивлял общество неуклюжестью (не сопровождавшейся, однако, застенчивостью), полным пренебрежением ко всякого рода условностям и глубочайшим презрением ко всему, что обычно почитается, — так что не проходило и минуты, как наш герой, успев сказать три-четыре слова, умудрялся окружить себя толпой злейших врагов.

Он умел быть дружелюбным, когда хотел этого, но такое случалось слишком редко. «К чему мне это! — отвечал он на упреки друзей; ибо у него были друзья — немного, двое или, может быть, трое, любившие его всею любовью, в которой отказывали ему остальные; они любили его как люди, провинившиеся в чем-то и желающие загладить свою вину. — К чему мне это? Тем, кто достоин и понимает меня, грубая оболочка не помеха. Они должны знать, что жемчуг прячется в уродливых раковинах. Глупцы, не понимающие этого, с отвращением удаляются. Что в этом плохого?» Для безумца рассуждение довольно здравое.

Онуфриус, как мы уже сказали, был художник; кроме того, он был еще и поэт, — таким образом, у него почти не было шансов сохранить рассудок целым и невредимым. Лихорадочную восторженность (предметом которой отнюдь не всегда была Джачинта) в нем поддерживало чтение. Он читал только исторические легенды, старинные рыцарские романы, мистическую поэзию, каббалистические трактаты, немецкие баллады, книги о ведьмах и демонографию. Так, посреди реальной, кипящей вокруг него жизни, он сотворил мир восторженных видений, куда могли проникнуть лишь избранные.

Из любого пустяка, из события самого заурядного, следуя привычке искать во всяком явлении сверхъестественную сторону, он мог сделать нечто совершенно неожиданное и фантастическое. Его можно было бы поместить в квадратную, аккуратно побеленную известью комнату с матовыми окнами — ему и тут явились бы необычайные видения, столь же отчетливо, как в интерьере Рембрандта, залитом тенями и освещенном красноватым светом.{223} Как душевное, так и телесное зрение его умело искривлять самые прямые линии и запутывать вещи самые простые, как кривое или граненое зеркало искажает предметы, делая их нелепыми или ужасными. Гофман и Жан-Поль{224} нашли в нем поистине благодарного читателя. Они довершили начатое героями волшебных сказаний. Воображение Онуфриуса распалялось и становилось все более болезненным, что отражалось на его живописных работах и литературных сочинениях: в них то и дело проглядывали где когти, где хвост дьявола. Не обошлось без него и на этот раз: на портрете, рядом с чистым, тонким лицом девушки, гримасничала отвратительная физиономия — порождение взбудораженного воображения художника.

Онуфриус познакомился с Джачинтой два года назад. В то время он был так несчастен, что я не пожелал бы большей муки моему злейшему врагу: он находился в том ужасном положении, когда человек, придумавший нечто, ни в ком не встречает доверия.

За неимением вещественных доказательств, Джачинта верила на слово всему, что он говорил, — и он полюбил ее, как, должно быть, Христофор Колумб полюбил первого, кто не расхохотался ему в лицо, когда он объявил о вновь открытой им земле, Джачинта же любила его, как мать любит своего сына; к ее чувству примешивалось глубокое сострадание, ибо кто, кроме нее, полюбил бы его (а он, несомненно, был достоин любви)? Кто утешал бы его во всех этих придуманных несчастьях — единственной реальности человека, поселившегося в воображаемом мире? Кто успокаивал бы его, поддерживал, умиротворял? Кто смягчал бы это болезненное возбуждение, весьма граничащее с безумием, и скорее принимал бы в нем участие, нежели боролся с ним? Конечно же, никто.

А кроме того, сообщать ему дни свиданий, самой назначать встречи, делать множество тех «авансов», которые осуждает свет, первой заключать его в объятия и предоставлять ему возможность сделать это, когда она ясно видела, что он этого желал, — истинная кокетка не позволила бы себе такого поведения. Но Джачинта знала, чего все это стоит бедному возлюбленному, и избавляла его от непосильного труда.

Воображая себе чудовищ в каждом пустяке и будучи настолько плохо приспособлен к практической жизни, Онуфриус не знал, как взяться за дело и воплотить идею в действии. Его длительные размышления и путешествия в метафизические миры не оставляли ему времени заняться миром реальным. Разуму его было тридцать лет, телом же он был сущий младенец. Он так слабо представлял, как приручить зверя в самом себе, что, если Джачинта или друзья не брали на себя труд позаботиться о нем, он совершал оплошности в высшей степени странные. Одним словом, Онуфриусу требовался человек, живущий для него, который нес бы при его теле службу, как управляющий землями при важных господах.

Еще одна особенность моего бедного друга, которую я решаюсь обнаружить с некоторым трепетом, ибо в наш век всеобщего недоверия она могла бы прославить его как глупца: Онуфриус боялся. Чего? Держу пари, что не угадаете. Он боялся дьявола, призраков, духов и всякого подобного вздора. Зато он не брал в расчет существования некоторых людей, как вы не берете в расчет существования привидений.

129
{"b":"199031","o":1}