— Слава Богу! — с чувством произнес Калашник. — Другое дело в битве, в рукопашной свалке, в честном бою, а тайно из-за угла пырнуть ножом! Не наше это дело!..
— Да, вижу, что не наше. Вот и решился я на иное. Завтра через боярышню Варвару я проберусь к царевне в сад, в тот час, когда она одна с боярышней гуляет, брошусь ей в ноги, открою, укажу, в какую пропасть она идет, и посмотрю, что скажет она. Если испугается она его сетей проклятых и козней вражеских, тогда мы ей предложим бежать, и умчим ее далеко от Москвы, и скроем до поры до времени. А коли нет… Коли она уж настолько сердцем предалась ему, тогда уж, значит, мне и жить не надо…
— Брат! Неужели ты душу свою из-за нее загубишь? Опомнись!
— Нет. Я тогда пойду и всенародно скажу обманщику, что он обманщик, что он расстрига окаянный, а не царь, и пусть он делает со мною, что хочет. По крайности недаром жизнь отдам… Другим слепым, быть может, глаза открою!
Федор Калашник посмотрел прямо в глаза Тургеневу и сказал твердо:
— Тогда уж и меня бери с собою! Я не отстану от тебя… Вместе мы жили, вместе дружили, вместе и на плаху пойдем, рука об руку! За правое дело и на плаху лечь не стыдно!
И друзья крепко-крепко обнялись и братским поцелуем запечатлели свой неразрывный союз на жизнь и на смерть.
Царевна Ксения после тайного объяснения с царем Дмитрием решительно потеряла почву под ногами. Все то, что поддерживало в ней ненависть и злобу против Дмитрия, все — даже и смерть матери, и брата — вдруг утратило в глазах ее прежнее значение. Она услышала в правдивом, убежденном рассказе Дмитрия о таких страшных деяниях отца своего, которые никогда ей и в голову не приходили, ей, знавшей Бориса только как нежного родителя и снисходительного мужа. Царевне теперь представилась вся борьба царя Дмитрия против Бориса не дерзким посягательством какого-то проходимца, обманщика, какого-то расстриги на права царя, избранного народом, а вполне законною борьбою за обладание престолом отцов и дедов. Самая личность Дмитрия явилась перед царевной в ином, новом свете: она увидела в нем мужественного, неустрашимого юношу, который через тысячи препятствий, опасностей и неудач проложил себе дорогу к цели, указанной ему самим Богом. Все страдания, все унижения и преследования, испытанные в детстве Дмитрием, были зачтены ему в особую заслугу и теперь в сердце царевны возбуждали к нему сочувствие и жалость, которые так часто и так близко совпадают с другим, более нежным чувством.
Отдав дань слезам и сокрушению своему горю, Ксения, еще ничего не видавшая, кроме сытного и скучного прозябания в четырех стенах терема, стала невольно оглядываться кругом себя, стала искать какой-нибудь разумной цели, какого-нибудь осмысления жизни. Она в своем несносном положении не то пленницы, не то заключенницы не смела мечтать о том семейном счастии, которое прежде составляло главную цель всех ее стремлений и желаний, она искала хоть какой-нибудь перемены, какой-нибудь временной утехи, какого-нибудь отвлечения от помыслов о той монастырской келье, которая начинала с полною ясностью представляться ей, как неизбежный исход в ближайшем будущем. Этот исход пугал ее, раздражал, печалил до глубины души… А между тем только келья и могла приютить царевну-сироту, для которой уже не оставалось никакого теплого родного гнезда, никакого уголка во всей Русской земле… И когда через неделю после первой тайной беседы с Дмитрием царевна Ксения получила от него известие, что он думает назавтра опять приехать к ней, она прежде всего со страхом подумала:
«Царь Дмитрий приедет ко мне напомнить о келье… Не стать ему терпеть меня, дочь врага своего, здесь на Москве… Он, верно, мне укажет отсюда путь в дальнюю обитель!..»
Но это мрачное настроение мысли не помешало Ксении позаботиться о своем наряде. Она выбрала темно-вишневое, смирное платье, не украшенное никакими драгоценностями, но которое до такой степени возвышало блеск ее красоты, придавало столько прелести матово-бледному лицу и ее большим прекрасным глазам, что на нее невозможно было смотреть без очарования…
Когда Дмитрий вошел в ее комнату и после обычных приветствий всем приказал удалиться и оставить его с царевною наедине, Ксения прежде всего сказала ему:
— Царь-государь, я знаю, что тебя ко мне приводит, и не дивлюсь…
— Как? — перебил Дмитрий с видимой тревогой. — Ты уже знаешь? Но как же могла ты угадать?..
— Не трудно было угадать, — грустно качая головою, сказала Ксения. — У меня, сироты, нет на белом свете приюта иного, кроме обители… Туда мне и путь лежит! И ты пришел мне об этом напомнить…
— Царевна!
— Не скрывайся! Я знаю, что я тебе здесь помеха… Приказывай, где должна я себе кельи искать?
— Царевна, мне это и в мысль не вмещается… Я сам провел многие годы в тесном заключении, в келье, которая меня скрывала от ножей убийц. Я знаю, что такое келья! Знаю, сколько я в ней выстрадал, сколько слез выплакал, и никого, даже и врага своего, против воли не запру в четыре стены. Нет! Лучше прямо голову врагу снести с плеч, чем всю жизнь томить его за ненавистной оградой… Но разве же ты мне враг? Разве ты мне помеха?
— Я дочь родная твоего исконного врага, который погибели твоей искал, желал…
— Да разве ты ищешь ее? Разве ты желаешь? Разве ты не простила мне пролитой крови, после того как узнала все мои беды, все мои скитания по белу свету?..
Ксения потупила очи и перебирала своими тонкими пальцами кружево рукава, между тем как он впивался в нее смелыми, горящими очами.
— Нет, — продолжал он, — ты не угадала, зачем я к тебе приехал! Не зло, а добро и ласка были у меня на уме…
— Ласка! — тревожно повторила Ксения и тоскливо отодвинулась от Дмитрия на своем кресле.
— Да! Добро и ласка! Я ехал утешить тебя и душу свою открыть. То высказать тебе хочу, о чем я и дни н ночи думал и чего не хочу более скрывать от тебя, потому что уж и сил на это не хватает… Слушай же, царевна, и не перебивай меня.
Ксения, страшно взволнованная и бледная, вся обратилась в слух, боясь проронить хотя бы единое слово царя Дмитрия. Она понимала, она чувствовала, что теперь вся судьба ее, все ее настоящее и будущее в руках этого человека.
— В ту пору, когда я был иноком Чудова монастыря и ждал, нетерпеливо ждал избавления из моей тяжкой неволи, у меня была только одна отрада… Случалось, что ты, царевна, приезжала к нам в собор и становилась на молитву в нашем храме. Я ненавидел твоего отца и всю твою семью, я в ту пору клялся погубить его, клялся мстить ему за все мои несчастья, за сиротство и за неволю… Но когда я тебя видел, буря злобы и мести затихала во мне на мгновенье, я забывал обо всем, и я только тебя одну видел…
Дмитрий был так взволнован, когда произносил эти последние слова, что голос его дрогнул и он должен был приостановиться на минуту, перевел дыхание и овладел собою настолько, что мог продолжать:
— В ту пору я не знал еще ни людей, ни жизни… Я не знал женской ласки. И ты, царевна, ты казалась мне ярким, горячим солнцем, которое жгло меня своими лучами, и кровь во мне кипела так сильно, что я ни днем, ни ночью не мог найти покоя от твоих чудных глаз, от твоей девичьей красы… Все тянуло меня к тебе, меня, ничтожного инока, и я плакал слезами злобы и отчаянья на моем жестком ложе, сознавая, как ты высоко стоишь надо мною, как далеко мне до тебя, до царственного солнца, ненароком заронившего лучи в нашу обитель!
Ксения хотела остановить царя Дмитрия, хотела подняться с места, хотела сказать ему, что девичий стыд не позволяет ей слушать такие речи, но сердце ее билось так сильно, грудь так усиленно дышала, что она не могла произнести ни одного слова, ни одного звука.
— Затем, — продолжал Дмитрий, — бурная судьбина унесла меня далеко от Москвы и повела иным путем на верх почестей и славы. Я много видел блеска, шума, красоты, много гордых красавиц искали моего взгляда, добивались моей ласки, я слышал много лести, много похвал, которые мне кружили голову… Я много раз в кровавой сече видел перед собою смерть и гибель… Я видел народные толпы, видел целые города и области, которые падали к ногам моим и покорялись моей власти, видел Москву, которая плакала, как один человек, слезами радости и восторга, когда я въезжал в Кремль как законный прирожденный государь всея Руси… Но ничто не могло вырвать из моего сердца твой образ, я не забыл тебя… Я трепетал, чтобы ярость народная не обрушилась на тебя, как на дочь Бориса…