— И тебя пытали небось? — с участием спросил Федор Калашник.
— Не без того! На дыбу вздернули да спину кнутиком маленько погладили… Не зажила еще… Да нам, рабам-то, что! Мы вынесем… А им-то, им-то, боярам-то нашим несчастным, каково?
— И подумать страшно! Врагу не пожелаешь… Одна надежда на Бога.
И оба собеседника смолкли на мгновенье, удрученные тягостью своих дум и воспоминаний.
— Ну, а где же мой сердечный, мой закадычный друг? Тургенев где?
— Его Бог помиловал от злой напасти! Он не был в Москве в ту пору. Боярышню, что ли, эту Шестова-то невесту, отвозил куда-то по боярскому приказу… А как вернулся на Москву, приказано ему в именье ехать и жить там до приказа.
— Слава Богу! — сказал с радостью Федор Калашник и перекрестился, глянув на иконы.
Старик посмотрел на него с некоторым удивлением и продолжал:
— Как злодеи-то наши с боярами расправились, так и до нас добрались… После розыска всех нас собрали в кучу да с подворья взашей! Ступай, мол, окна грызть из-за куска насущного… И строго-настрого всем боярам, всем служилым людям и купцам заказано романовских холопов у себя держать… Живи где хочешь и как знаешь! А народ-то у нас ведь сам, чай, знаешь каков? Все молодец к молодцу подобран был, все с саблей, с копьем да и с конем искусны. Бывало, боярин выведет их в поле, так ни у кого таких-то слуг и не бывало: доспех к доспеху, шелом к шелому… Ну, все тут потолкались и разбрелись: кто на Дон, в казаки, кто в Северщину, на рубеж… А кто, грешным делом, и на дорогу вышел! Вот только эти, что ты видел, все еще около меня толкутся, да и тем уж невтерпеж.
— Ну что же! Надо вас всех устроить… У дяди в разных городах торговых дел не мало… Ему надежные толковые ребята нужны. Всем найдется место… А ты живи у нас здесь, мы тебя пригреем. Будешь у нас как свой, домашний человек… Сыт, одет, обут. Авось так доживешь и до красных дней.
— Спасибо тебе, Федор Иванович, на твоей ласке, на привете да на доброй памяти! Но уж мне не бывать теперь в теплом углу, не знать ни покоя, ни радости, пока мои бояре в беде да в несчастье да в узах томятся! Шестой десяток я на свете доживаю, и смолоду — еще парнишкой был — все у них в доме, все от их милости питался… Много было за сорок лет сладкого куса поедено, много платья нарядного поношено — теперь не о том мне дума…
— Куда же ты, старик, приклонишь голову, коли тебе мой угол не по сердцу?..
— А вот видишь ли, Федор Иванович. Пришлось мне за моих бояр пострадать — и это мне радость великая! Сохранил меня Бог от смерти лютой… И это мне знаменье! Значит, я еще моим боярам нужен. Им и должен я служить, о них должен заботиться… А коли не даст Бог — ни под чью крышу не пойду, под забором спать буду, нищим по миру бродить, голодом морить себя стану… Не стать мне жить лучше моих бояр, они в беде, пусть и я в беде да в нужде. Так-то лучше!
— Да чем же ты можешь теперь боярам служить, Сидорыч? Сам ты подумай!
— Эх, Федор Иванович, добрый ты человек и умный, а такого пустого дела в толк не возьмешь?.. Да будь у меня хоть алтын за душою, разве усидел бы я в Москве? Будь у меня хоть столько в мошне, чтоб я мог хоть впроголодь, пешком дотащиться до них… Да весточку бы от одного к другому перенести… От детей к матери, а от жены-то к мужу-страдальцу! Ох, Господи! Да я бы, кажется, жизни своей не пожалел!
Старик затрясся весь и глаза руками закрыл.
— Ты только подумай, Федор Иванович! — продолжал он, поуспокоившись. — Подумай!.. В пустыне мерзлой, в темной келье, одинокий он сидит, слезы горькие ронит, может быть, и судьбину свою горькую клянет, и на Бога ропщет, по своим милым тоскует… А тут вдруг весточка от них из дали неведомой, как касаточка вешняя прилетит! Ведь душу-то его словно красным солнышком обогреет, словно теплым ветерком обвеет, ведь ему жить захочется, ведь Бог ему слезы даст… Ведь он радостью, как алмаз многоценный, просияет!
Федор Калашник вскочил с лавки и зашагал по светелке.
— Кабы я знал, Сидорыч, что тебя на это дело хватит, я бы тебе последнюю полушку отдал, последнюю рубаху с себя снял бы!
— Меня-то не хватит! — самоуверенно и твердо произнес старик. — Да есть ли на свете такая сила богатырская, чтобы супротив Божьей воли выстояла? А на доброе-то дело только по Божьей воле люди идут! Не я пойду — Бог поведет! Не я моими грешными руками совершу — Бог мне даст. А коли-то Ему угодно, Он и силы найдет, и старика помолодит, и младенцу даст крепость львиную!..
— Ну, коли так, — решительно сказал Федор Калашник, — так готовься в путь. Бери себе казны сколько надобно, бери в товарищи из своих ребят, кого сам захочешь. Мы с дядей хоть завтра тебя снарядим в путь. Ступай, служи службу своим боярам, как тебе Бог на душу положит!
— Батюшка! Федор Иванович! — воскликнул Сидорыч, всплеснув руками и вглядываясь в лицо молодого Купца. — Да ты не шутишь? Не потешаешься над стариком? Ты взаправду?..
— Что ты, старина? Аль Федора Калашника не знаешь? Отродясь я не лукавил и слова не ломал. Что вымолвил, то и выдолбил. Говорю тебе: собирайся в путь, бери товарищей надежных, бери запас дорожный, и с Богом!
Тут старик, не помня себя от радости, вскочил со своего места, бросился на шею Федору Калашнику и зарыдал как малый ребенок, — он тоже просиял радостью, как алмаз многоценный!
VI
В БОЯРСКОЙ ДУМЕ
Господь не смиловался над Русскою землею! За неурожаем 1601 года последовал неурожай 1602-го, поглотивший последние запасы и разрушивший последние надежды на спасение. На селе явилось то безобразное страшное чудище, что зовется голодухою, и пошло стучать по окнам. «Хлеба! Хлеба! Христа ради!» — вопил народ, толпясь у купеческих житниц, у боярских дворов, у приказных изб, на церковных погостах. «Хлеба, хлеба!.. Детишек накормить, чтобы не примерли!» — голосили бабы по улицам и по дорогам, толпами окружая проезжих и прохожих. «Хлеба, хлеба!» — молили несчастные отцы семейства, валяясь в ногах у тех счастливцев, которые могли еще протянуть кое-как своим запасом до будущей весны… Но все стали глухи к мольбам и стонам, всем было только до себя…
Хлеб вдруг стал сокровищем, сокровищем бесценным! Давно ли еще им полны были базары и торжища, кадь в четыре четверти продавалась за пять, за шесть алтын. А тут вдруг за четверть ржи стали давать и три, и пять рублей! А затем уже и совсем опустели базары, никто не вез более хлеба на продажу. Не вез бедняк, потому что ему нечего было везти, не вез богач, потому что дрожал над своим достатком, то выжидая, что цены возвысятся еще более, то опасаясь, что и с деньгами останешься без хлеба.
А между тем голод распространялся шире и шире, охватывал целые области, мутил народ, поднимал бедных против богатых, вызывал ропот против власти, вынуждал каждого бежать без оглядки туда, где можно было надеяться на кусок насущного хлеба.
В конце августа 1602 года царь Борис созвал всех бояр и иных чинов людей на торжественное заседание думы. Он, опытный и умный правитель, начинал теряться, начинал не верить в силу своего разума и власти, он искал случая высказаться, обменяться мыслями с этими всякого чина людьми, которые представляли собою народ перед лицом царя.
Заседание назначено было в Грановитой палате, и все собрались туда после ранней обедни, которую царь слушал в Благовещенском соборе. Бояре и окольничие чинно расселись около стен на лавках, крытых красным сукном, думные бояре и гости стали в два ряда перед лавками. Дьяки разместились за столом около столба, поддерживавшего свод палаты. Утреннее солнце, косыми пыльными лучами проникая в узкие и низкие слюдяные окна, весело играло на золотых кафтанах и на пестрых коврах, устилавших пол, и на стенах, расписанных библейскими притчами и ликами патриархов, пророков и праведников. При первом взгляде на эту толпу людей, наряженных в золотую парчу, в одежды, украшенные каменьями и жемчугами, трудно было даже и представить себе, что голод и мор рука об руку ходят по Москве около самых царских палат и что царские приставы тысячами свозят в убогие дома трупы несчастных, поднятые на улицах. Но все были угрюмы, сумрачны или печальны, на всех лицах выражалась та же скорбная дума, которая тяготела у всех на сердце. Все мрачно и сосредоточенно молчали или шепотом перебрасывались отдельными словами и краткими замечаниями.