Толпа загудела: «Верно! Верно!.. Это не обычай! Нам, купцам, обида!»
— А ты-то сам чего горланишь! Чего народ мутишь? — крикнул пристав на суконщика. — Ты откуда выкатился? Думаешь, я и до тебя не доберусь!
— Поди другие руки на базаре купи — эти больно коротки у тебя! — сказал суконщик. — Из нашей суконной сотни именитые купцы в думе государевой сидят, а вашего брата там и на двор-то не пускают…
— Верно! Верно! — послышались голоса. — Ай-да суконщик!
— Погоди! Дай вот этого отвести, и за тобой приду, суконщик именитый! — крикнул злобно пристав, постукивая палкою о помост лавки. — Тащи его! — приказал он, обращаясь к стрельцам, и сделал было шаг вперед…
Но сквозь толпу, к самым лавкам вдруг вывернулся высокий, плечистый и стройный купчик. Смело подступил он к приставу, тряхнул кудрями и сказал ему, избочениваясь:
— Слышь! Оставь купца! Этот бродяга мне ведом! На дядином дворе мы дважды в воровстве его ловили, да жаль, не пришибли до смерти!
— Прочь! Пустите! Эй! Стрельцам дорогу! — крикнул пристав.
— Нет, ты шалишь! Ребята, своего не выдавать! Чего вы смотрите! — И купчик мощною рукою оттолкнул одного стрельца, дал по шее другому и высвободил Нила Прокофьича из их рук.
У толпы явился вождь. Она загудела тоже:
— Не выдавать купца! Стой за своих! Долой приставов! Бей изветчика! Бей клеветника — собаку!
Поднялась свалка, шум, гам, крики… Пристав и стрельцы поспешили убраться, кривоглазый с крепко помятыми боками успел-таки юркнуть в толпу и скрыться.
Когда волнение поунялось и толпа стала со смехом расходиться в стороны, Нил Прокофьич пришел в себя от смущения и обратился к высокому купчику:
— Ну, исполать тебе, добрый молодец! — сказал он, кланяясь ему в пояс. — Кабы не ты, сцапали бы меня в приказную избу!
— Зачем своих выдавать? — сказал спокойно парень, оправляя пояс на своей однорядке. — Мы тоже купеческого рода…
— А как тебя звать-величать, кормилец?
— Да разве ты не признал молодца-то, Нил Прокофьич? — весело воскликнул Захар Евлампыч, который во время шума и свалки спрятался было под свой прилавок. — Ведь это тот же Федор Калашник. Филатьева купца племянничек…
— Федор Калашник! Силач-то наш именитый! Кулачный боец удалой! Вот он! Исполать ему! — раздалось в толпе рядских, собравшихся около Федора.
— Полно вам, братцы! Я своей силой не хвастаю. А где за правое дело, там грудью стану! — отозвался Федор Калашник, кланяясь на все стороны и стараясь уйти поскорее из-под навеса лавок. И как раз при переходе улицы наткнулся на романовских холопов с Сидорычем во главе.
— Батюшка, Федор Иванович! Откуда тебя Бог принес? — крикнул Сидорыч, бросаясь к молодому купцу и хватая его за руки.
— Сидорыч?! — с изумлением проговорил Калашник, оглядывая старика и всех его спутников. — Ты что тут делаешь?
— А вот изволишь видеть, побираемся Христовым именем… Побил нас Бог!
— Ах, Господи! — проговорил Федор Калашник вполголоса, но тотчас спохватился: — Слушай, старина, здесь нам не место с тобой калякать на дожде, среди дороги. Вали со всей ватагой ко мне на дядин двор, к Филатьеву-купцу… Там вас накормят. И пообсохнете, сердечные… И натолкуюсь я с тобой по сердцу!
И он повел за собою романовскую челядь, и зашагал так быстро по улице, что старый Сидорыч и сопровождавшие его холопы едва за ним поспевали. Но до хором купца Филатьева было рукой подать. Федор Калашник подвел своих спутников к высокому забору, утыканному поверху железными рогатками, и стукнул скобой калитки, окованной железом и усаженной лужеными гвоздями. Калитка отворилась, великан дворник с толстою дубиной в руках отпер калитку не сразу и впускал чужих с оглядкой.
— Терентий, — сказал ему Федор Калашник, — этих ребят сведи в поварню да прикажи там накормить досыта. Да обогреть!.. Слышишь!
— Слышу, батюшка Федор Иванович! — промолвил великан, припирая калитку и замыкая ее пудовым засовом. — Будут сыты и обогреты.
— А ты, Сидорыч, за мной ступай!
И мимо высоких, крепких амбаров, мимо товарных складов под широкими навесами на толстых столбах, мимо служб и людских изб Федор Калашник повел старика к крыльцу хором купца Филатьева, которые лицом выходили на белый двор, а задами упирались в яблоневый сад с обширным огородом.
V
ВЕРНЫЙ РАБ
Федор Калашник ввел Сидорыча в свою светелку в верхнем жилье и, прежде чем тот успел лоб перекрестить на иконы, уже заговорил:
— Рассказывай, старина! Скорей садись и все рассказывай мне обо всех своих господах, обо всех наших… Я ничего не знаю! Как раз перед опалой бояр Романовых я был послан дядею на Поволжье, хлеб закупать… И вот теперь только вернулся. И никого кругом! Ни души из близких!
Старик печально понурил голову и долго-долго молчал. Две крупные слезы, скупые, горькие, безутешные слезы старости, вытекли из глаз его и капнули на седую бороду.
— И утешно мне о своих боярах, о страдальцах безвинных вспомнить, и горько, во как горько! Стоял сыр-матер коренастый дуб, головой уходил под облака, ширился ветвями во все стороны, да налетел злой вихрь, попущением Божиим, и сломил с дуба вершину ветвистую, рассеял по белу свету листочки дубовые… Да чует мое сердце, что не попустит Бог ему погибнуть! Просияет и на него солнце красное… Не век будет мрак вековать, а не то расступись мать сыра-земля, дай моим старым костям в могиле место!
— Да полно, Сидорыч! Расскажи, где они? Куда их услали? Что с ними сталось?..
— Что с ними сталось! — воскликнул старик, оживляясь и от тоскливой думы быстро переходя к горячему негодованию, которое зажгло его очи пламенем. — Что с ними сталось?! Звери дикие, кабы им отдать моих бояр на растерзанье, да дикие голодные звери и те бы к ним были милостивее… И те бы не томили их муками, не тешились бы их страданьем, а тут: лишили чести боярской, в изменники и воры государевы низвергли, всего именья, всех животов лишили — ограбили, как только шарповщики подорожные грабят… И того показалось мало: детей у отца с матерью отняли, мужа с женой разделили, разрознили… Господи! Да навеки разрознили… И боярину Федору Никитичу, царскому думцу и советнику, вместо боярской шапки да шелома тафью иноческую вздели на голову, вместо кольчуги да зерцала булатного свитою монашескою грудь прикрыли широкую и плечи могутные!
Голос у старика оборвался, он не мог продолжать и только через минуту заговорил гораздо тише:
— И боярина постригли, и боярыню ласковую… И ее молодую грудь под власяницей сокрыли… Его в Антониеву-Сийскую обитель послали — из дальних в дальнюю, ее в Заонежские пустыни… Нет больше боярина Федора Никитича Романова! Есть только инок Божий, старец Филарет, нет и супруги его богоданной, есть инока Марфа…
— А где же другие братья? Где Александр Никитич, где Иван, Василий, где наш богатырь беззаветный, простота, прохлада задушевная, Михайло Никитич наш?
— Всех разметало!.. Александра тоже с женою разлучили, сослали в Усолье-Луду, к самому Белому морю. Ивана — в Пелымь Сибирскую, Василья — в Яренск. А Мишеньку, голубчика-то моего, которого я с детства на руках носил, и холил, и лелеял, — того в Пермский край заслали… Неведомо, в какую глушь лесную…
И слезы опять закапали на седую бороду старого слуги.
— Да это еще что! Пытать хотели, всех пытать! Семен-то Годунов да и сама-то Годуниха на том все и стояли… Да царь Борис не допустил… Помиловать изволил безвинных-то! О-ох, поплатится он за это перед судом-то Божьим, перед недреманным-то оком, которое все видит!..
— Да за что же пытать-то?
— А все у них, вишь, доспрашивали, да все допытывались о каком-то чернеце… Служил этта у нас в дворне какой-то, лет шесть назад, Григорьем звался, да сбежал, в монахи вступил да по обителям по разным пошел… Так все о нем…
— Да что же этот чернец Романовым! Не близкий ведь, не кровный?
— Кто их знает… Царь Борис, говорят, все ищет какого-то Григория-инока, который из Чудова сбежал неведомо куда… На все заставы, во все города на рубеже разосланы гонцы и грамоты, чтобы его не пропускать… Вишь, его-то и у бояр искали! А там как не нашли-то, принялись за нас за грешных… Было тут беды! Пытали накрепко… Били на правеже нещадно батожьем… Клещами кое-кого пощупали калеными — да, лих, что взяли? Ни одного предателя из дворни не объявилось! Все за бояр как бы единый человек… Поверишь ли, заплечные-то мастеры бить уставали, а добиться извета не могли! Человек с десяток, а то и поболее не выдержали, Богу душу с пытки отдали… А перед смертью все же душой не покривили…