— Ладно уж, боец-конспиратор.
Мы целуемся в щеку, как обычно, Наташа вздрагивает. Она прощается с ней и уходит. Тетя Лиля ведь абсолютно молодая, это я ее в шутку так зову.
— А почему ты вздрогнула? — Я улыбаюсь.
— Я никогда не видела, чтобы тебя целовали в моем присутствии меня…
— Это софокловская трагедия, — шучу я. Но она не улыбается.
Мы едем в такси.
— Я завезу тебя, — говорю я, — мне все равно на Фрунзенскую надо.
— Как?! Ты разве не едешь домой?
— Нет.
— Ты не хочешь, чтобы я осталась?
— Нет, у меня дела, мне надо.
Она немного, но обижается, лицо ее грустнеет, но она старается этого не показывать.
Я привожу ее, не говоря ни слова; я уже не здесь, а там, меня подергивает всего внутри от ожидания и нетерпения.
Она выходит молча, я наклоняюсь: — Завтра, в час дня, я буду ждать тебя у Новодевичьего кладбища, — и вздрагиваю от совпадения и слова. Она кивает, такси трогается. — Сколько времени, шеф?
— Четверть десятого.
«Еще не поздно», — думаю я. Мы останавливаемся у их дома через пять минут.
— Подожди здесь, я сразу же…
Я стучу в дверь, забывая позвонить и что есть звонок. Все в голове уже плывет. От предвкушения.
— Кто там? — спрашивает ее голос.
— Это я.
— Ой, Санечка. — Она открывает дверь и сразу прячется в ванну. — Я голая.
— Прекрасно, — вздыхаю я, кого это волнует.
— Э-э, дорогой мой, кто это тебя так отделал, — говорит Юстинов, появляясь.
— Случайно. Послушай, ты помнишь, я тебе давал мой нож на кнопке, когда ты жил на Энтузиастов, у парка? Где он?
— У меня, в сохранности.
— Давай мне его обратно. Я спешу.
Он выносит нож, я проверяю, как выскакивает лезвие.
— Ну, ты, я надеюсь, Саш, глупости делать не будешь?
— Да ты что, я просто должен отдать его брату… — и осекаюсь, не к месту вспомнил; хотя он знает, что тот существует у меня. Но так правдоподобней звучит. Хотя какое мне дело до правдоподобия или до звучания.
Я скрываюсь на лестнице, скатываясь по ней. И думаю, что уже пришел в себя. Это хорошо.
— На Герцена, к консерватории, — говорю я таксисту, который даже не выключил мотора.
Я сижу в такси, которое едет, и думаю, напрягаясь. Я не знаю, смогу ли я, и нос здесь вовсе ни при чем, а нация. Я ненавидел, когда ненавидели меня. Ни за что. И мстил, когда оскорбляли. Это с Кавказа. Но я не знаю… Я этого никогда раньше не делал и ненавидел, когда видел это в руках других. И бил раньше, чем это доносилось до меня. Но иначе мне не справиться, у него ломовые удары, а я должен.
Я расплачиваюсь и знобко-нервно, но спокойно поднимаюсь по лестнице, взбегаю. Открываю дверь, и одновременно с отмычкой щелкает кнопочная рукоятка моего ножа.
Только не при детях, не при мальчике, думаю я, а на нее положить, еще скажет спасибо (потом)…
Мое тело напрягается внутри до последнего нерва. Я слышу не стук, а грохот, мой, по их двери.
Открывает дверь она.
— Где он, пусть выйдет. Так будет лучше, чем зайду я. Ну, быстро.
— Что ты, его нет! Он заскочил, похватал вещи и умчался, сказал, что на несколько дней… — Она с тревогой смотрит на меня.
— Отродье, — говорю я, — я ему все равно жизни не дам. Тварь! — шиплю я.
И вдруг выскакиваю на кухню, размахиваюсь и распарываю до «мяса», до самого нутра, с одного удара, его боксерскую грушу; которая даже не рыпнулась. И потрошу ее, потрошу, потрошу, не в силах остановиться.
Я не знаю, что со мной.
И только когда я опускаюсь, усталый, плюхнувшись, на кровать, совсем обессиленный и пустой, я думаю: какое счастье, что его не было, — мой бы отец не пережил этого никогда. Его не волновали бы причины.
Глаза мои смыкаются.
Я не помню, сколько я сплю, мне кажется, что не-долго, я как будто проваливаюсь. Кто-то трясет потихоньку меня. Она, нет это мне снится, я смыкаю глаза плотнее, едва разомкнувшиеся. Но запах-то не снится. Сны не могут пахнуть, запахи не могут сниться.
Я открываю широко глаза:
— Наташа? Как ты здесь оказалась? Она смотрит встревоженно на меня.
— Сколько времени?
Смотрит на свои маленькие золотые часы:
— Три часа.
— Не может быть, я же должен был… мы должны были встретиться в час дня.
— Поэтому я и приехала, я прождала до двух, позвонила, сказали, что ты еще не выходил из комнаты, я испугалась и, взяв такси, приехала, примчалась, — поправилась она.
— И ты даже не обиделась?
— Ну что ты, милый, я же поняла.
— Ты моя умница, извини меня. Иди сюда, мы поцелуемся.
— А тебе не будет больно?..
Она выжидающе смотрит на меня.
— Я потерплю. Дожили, ох дожили.
— Видишь, теперь это не радость, а терпеть приходится…
— Ну, ты же знаешь: «пытки любви». Или муки любви, как там поэты слагают?
— А разве это — это слово? — и она замирает совершенно. Абсолютно вся.
— Не знаю, — смущаюсь я и вдруг сбиваюсь на чушь: — Кто что знает в этом мире, в этой жизни, поди сюда.
Она подходит и опускается рядом, целуя мои глаза, — это я научил ее, моя привычка. И они не поранены.
— Их хоть можно? — Она улыбается.
— Да, моя прекрасная маркиза. А что это ты сегодня так одета?
— Праздник вроде какой-то…
— Ах, да, так давай праздновать, веселиться. — Я пытаюсь, встаю, и слегка шатает. Я иду чистить зубы.
Везде тихо, и в коридоре ни звука. Я возвращаюсь.
— А где она? Соседи, я имею в виду.
— Она уже выходила, когда я приехала: детей к матери на два дня увезла, в Подольск, кажется.
— Это она тебе все рассказала?
— Да, вчера, когда я приехала. Без звонка, хотела удивить тебя. Вот и удивила…
— Ладно, давай забудем об этом, все, навсегда, надоело, как будто и не было ничего. Садись за стол, и будем твое вино любимое пить.
Она сама ставит бокалы, перед этим идет, их моет. И садится рядом.
— Ты посмотри, почти сорок бутылок, что мы с ними делать будем?
— Пить! — радостно говорит она.
— А скажи мне, прекрасная пивунья, — я делаю вид незамечающего мальчика, — почему ты меня никогда не называешь Саня или Санечка? — Она молчит. — Ну!
— Ты хочешь, чтобы я ответила?
— А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?
— Наверно… потому, что она тебя так называла.
— Кто она? — не понимаю я, уже понимая. И это действительно так, поразительно, она меня только Саней и Санечкой звала, мне так нравилось.
— Разреши, я тогда спрошу у тебя: а почему ты никогда о ней не рассказываешь, о той, с которой у меня одинаковое имя?
— Это никого не касается, мое частное дело и личная жизнь. И ты права, она меня именно так звала.
Я завожусь, ну вот ответь что-нибудь не так! — Поэтому я и хочу быть приятным исключением. Хоть в этом. Не повторяться и звать тебя Саша. И ни в коем случае не вмешиваться в твою личную жизнь.
И вдруг я смеюсь, какой дурак! Она и так уже замешана в нее. Вся. Я делаю вид, что дуюсь:
— А мне не нравится так!
— У тебя сейчас потрясающее лицо, жаль, что ты не видишь. — Она наклоняется и чуть не целует в нос меня. Я вовремя отдергиваюсь: хей! У меня появилась реакция — где она была раньше…
— Хочешь, чтобы я звала тебя Сашенька?
— Да, очень, так мне нравится.
— Хорошо, Сашенька. Ты капризный, избалованный мальчик.
— Да? — поднимаю брови я. — Что вы говорите, неизбалованная девочка!
— Но иначе ты бы мне не нравился.
— Спасибо. Но я не избалованный, а просто больной сейчас.
— На какое место? — шутит она.
— На все места. Ты не смейся, кстати: все мы больные. И эта анормальность считается нормальной, а эту нормальность называют — люди. А теперь убери все и между «люди» и «больные» поставь тире, и это даст тебе знак равенства и тождественности.
— Я обожаю твои рассуждения такие философские, глубокие…
Мы смеемся отчаянно. Она обнимает мою шею и шепчет:
— И я рада, что твоя мама избаловала тебя. Это незаметно, но лишь иногда, чуточку-чуточку, совсем немножко — проступает, — но без этого что-то не хватало бы в тебе — очень важного, нужного — и ты не был бы таким, какой ты есть.