Все люди, которые из себя представляли хоть что-то с плохой или хорошей стороны, или с любой, старались не ходить или не ходили на занятия. Светочка с Маринкой стоят в закутке у перил третьего этажа и курят, мне снизу видно. Светочка просто ласточка, а Маринка ее демон, соблазнительница. Яша Гогия сидит на теплой лестнице и читает книгу проклято-проклятого Солженицына. Юстинов с Васильвайкиным тут же по-соседству играют в карты на деньги, это стало модно на третьем курсе нашего факультета.
Ирку я где-то видел в буфете с Сашей Когман — это ее новая подружка; с Лилькой Улановой, по-моему, любовь закончилась. Юстинов запретил.
Боб с Билеткиным орут и спорят о значении проститутки Ленина в Октябрьской революции и пролитой им крови, стоя у памятника Троцкого. Я останавливаюсь возле них и присыхаю на полчаса.
Билеткин был интересный человек и перешел к нам в группу недавно, до этого он был в бесцветной группе нашего же курса, но ему хотелось цвета; и еще — ему нравилась Ирка. Билеткин был как раз тот партнер, которого мне недоставало.
Молодой представитель разночинства на факультете, он же и оголтелый диссидент нового поколения (рождающегося в муках); по иронии судьбы, его папа, с которым он не жил, был сотрудником Музея Революции в Ленинграде. Билеткин же вырос таким ненавистником коммунизма, всего этого вшивого соцстроя и социализма, что нам всем, не любящим это тоже, но терпящим, было далеко до него. Как до Юпитера.
Литературу он любил обалденно и фанатично, любимыми его поэтами были: Осип Эмильевич Мандельштам, Борис Леонидович Пастернак, Марина Ивановна Цветаева. Он преклонялся перед ними. Вообще в Москве, все их поколение, я имею в виду развитое, интересующееся, выросло на этих поэтах, их судьбах, стихах, обожая их и обогораживая. Я был меньше с ними знаком, так как до провинции это вообще не доходило: слышал эти имена — и то хорошо. А так как, если учесть, что вся Россия — провинция, за исключением двух-трех больших городов, то можно представить, насколько маленькое количество людей знали этих поэтов.
Билеткин же зачитывался ими, находя где-то в списках, перепечатках, копиях и давая читать другим. Он любил литературу, но даже в ней умудрялся откапывать что-то диссидентское, анти… солененькое и необычно приправленное. Он всегда выкапывал какие-то штучки. Так, он первый приволок на факультет Даниила Хармса и ходил, одуревая от его маразмиков высокого литературного стиля: особенно о Пушкине или об огурце. То притаскивал Пильняка с его художественной работой о Фрунзе, легендарном командарме Красной Армии Юга. Или Михаила Кузмина, этого гомосексуалиста, в него он вообще был влюблен с головой и ногами, со всеми органами, поголовно. Билеткин был интересный человек и просветитель: притаскивал что-нибудь новое, нам неслыханное, и тут же популяризировал. Отдавал в массы, народу.
Вид его был ужасен, тощий, вечно небритый, в глубоких угрях, не меняющий одеяние годами, не имевший ни одной девушки, до сих выросших пор, и мечтающий об этом (приватно и страстно; так, что в результате Яша Гогия лично взялся исправлять это: девственность Билеткина), в чем-то наивный и натолканный феноменально, Билеткин был цветком всего курса.
Над ним издевались, его подкалывали, иногда оскорбляли, но все любили его и терпели, это был своего рода странный род любимца факультета.
Сейчас он стоял у памятника Троцкому с Бобом и плел очередные свои рассуждения. Боб любил его без ума и мог трепаться с ним до одурения, до скончания века. Мне он иногда надоедал. Он запинался и не то что заикался, а как-то пережевывал первую часть или начальную приставку слова, и дождаться от него законченной мысли было временами невероятно трудно. А иногда у него пахло изо рта. Тогда я его отправлял и говорил: «Борь, немедленно». Он все понимал и оправдывался, что опять не ночевал дома, пять раз повторял «прости» и скрывался, потом появлялся снова и продолжал. Заикаться, то ли запинаться. Но в большинстве своем он говорил нормально.
— А, Сашка, привет, — говорит Боб, — давно не видел тебя.
Билеткин обнял меня. Я еле уклонился от поцелуя. Это у него была такая привычка: всех, кто ему нравится, — целовать.
— Где наши молодые, — говорит Боб, улыбаясь, — где твоя Ирочка?
— Ой, не напоминай, Боб, она такую истерику закатила перед свадьбой.
— Ирка — это гениальный экземпляр шизофренички, — изрек Боб.
— Юстинов не лучше, — сказал Билеткин, — такой же мудак. — Это у них было коронное слово друг для друга, Юстинов его терпеть не мог, а Билеткин отвечал просто так, счет равняя. Хотя
Ирку он почитал и они были знакомы с первого дня этого необычайного курса.
— А Ирку точно лечить надо, — глубокомысленно философствовал Боб, высказывая свои сентенции, — по ней плачет вся психиатрия мира и ее последние достижения.
Он закуривает, поддевая сигарету из пачки грязным длинным ногтем.
— Боб, ну когда ты перестанешь это делать, а?
— Что это?
Я смотрю на его руку.
— А, это? — Он ржет. — Сашка, не будь таким чувствительным, как женщина.
У Боба были всегда нестриженные ногти с траурной, постоянной каймой черного цвета под ними. Когда я смотрел на них, меня тошнило. А смотрел я на них постоянно, не отрываясь, я не мог не смотреть, это как раздавленные яйца кролика, тошнит, а взгляда отвести не можешь.
И сколько я с ним ни бился, не мог уговорить его, чтобы он делал это: стриг ногти. Билеткин смеется, у него тоже ногти всегда грязные.
Боб обалденно любил деньги, у него их никогда не было, и мы договариваемся: каждый раз, когда он стрижет свои ногти, я ему даю один рубль. Боб сияет от удовольствия и говорит:
— Вот это классно!
Ногти у него, правда, были ужаснейшие, я таких грязных не видел никогда, а когда он курил, он постоянно подносил руку к лицу, и эти ногти лезли вам в глаза.
— Только рубль вперед, — говорит он.
— Хорошо, — соглашаюсь я.
— Сашка, только я честный человек, — говорит он, — и, чтобы я тебя не накалывал, ты мне еще приносишь и ножницы из дома. Так как я не знаю даже, где они у нас лежат, не видел никогда.
Я киваю, соглашаясь и на это.
— Значит, так, ты мне даешь рубль и ножницы, а потом, когда я их стригу, даешь еще один, за выполнение обещания, что я такой хороший и что целую неделю я буду держать их чистыми и мучиться. Я же к ним привык, без них будут мучения.
Я иду и на эти условия.
У него даже ногти росли не как у людей, а быстрее. У человечества прирост ногтей занимает две недели. У Боба они росли за неделю.
И каждую неделю я таскал ему в институт ножницы и платил два рубля, что ему страшно нравилось. А на факультете слагали легенды про меня, что я якобы сдаю Боба ногти в какую-то лабораторию, а за это девушка оттуда любит меня. Или вот другая легенда, что я такой чистюля, такой чистюля, что уже помешался на этом и заставляю Боба стричь ногти, чтобы мне было приятно.
Это был еще тот курсик. И про меня много легенд там ходило.
— Билеткин, Боря, ну, как дела? — спрашиваю я.
— Отлично, Саш. Только вот новая дура по литературе появилась, доцент Ермилова, полная маразматичка.
— А кто это такая?
Боб объясняет, он всегда всех знал:
— О, это бесподобный человек, она по литературе девятнадцатого века лекции читает и сама семинары ведет. Экзамены тоже сама только принимает, никому другому не дает, и все должны пройти через нее, и проскочить ее невозможно. У нее вся вторая половина девятнадцатого века — от Достоевского до Чехова, а она ебанутая полностью. Я серьезно.
— А как ее увидеть? Билеткин заржал, пахнув:
— Боб, как тебе Сашка нравится?! Он не догадывается, что надо прийти на занятия и тогда ее увидит: она уже у нас полсеместра, как ведет занятия.
— А то ты ходишь? — улыбаюсь я.
— Конечно, — говорит он серьезно, — если к ней не ходить, вообще в жизни экзамена не сдашь. Она же дура и всё крестиками отмечает, кто был, кто не был. Завтра занятия, приходи лучше.