Все! Что же, не такая уж плохая физиономия: серые, вполне осмысленные глаза, волевая складка губ, и, говорят, ложбинка на подбородке тоже признак воли. Прямой нос. Густые светлые волосы. И никакого намека на лысину. Отрастил себе здесь русские усы, и Вика говорит, что с ними я чуть-чуть похож на Лермонтова. «Еще бы темные волосы, и полное сходство». Как это у него?
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом.
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?…
Только русский поэт может написать подобное. Ни в какой другой стране так не пишется.
Все, все! Без четырех десять.
Я уже надевал в передней дубленку, когда ожил телетайп факса, поползла белая полоса бумаги с красноватыми буквами убористых строчек.
Я подбежал к факсу, когда он отключился.
«Срочно в номер,— читал я.— Подробности смерти Сергея Цагана. Все возможное о болезни и состоянии Михаила Суслова. Артур! Постарайся опередить коллег. Через три часа жду материал в редакции. Привет! Гаррисон».
Вот оно в чем дело!
Я пулей выскочил из квартиры, оглушительно хлопнув дверью.
Внизу я оказался, когда часы показывали две минуты одиннадцатого.
Из своей каморки вышел наш «консьерж» Дима, вежливый верзила лет двадцати пяти боксерской наружности.
— Добрый вечер, сэр!
— Добрый вечер.
— На охоту?
— Как у вас говорят,— ответил я, глядя в его непроницаемые кагебешные глаза.— Волка ноги кормят.— И не удержался, добавил: — А ночь, похоже, для охоты наступает в самый раз.
— Удачи! — невозмутимо сказал Дима, и только мышцы его скул чуть заметно напряглись.
На улице мела московская метель. Ударило в лицо колючим снегом. Все было бело, в движении, неопределенно. На стоянке машины занесло снегом. Мой «мерседес» накрыло белой шапкой, завтра придется откапывать. Я оглянулся на наш пятнадцатиэтажный дом, населенный дипломатами, аккредитованными в Москве журналистами, представителями торговых и прочих фирм со всего света — во многих окнах уже погас свет.
Я прошагал к чугунным воротам, открыл калитку рядом с ними. Из яркого освещенного куба — чтобы видеть все вокруг — вышел милиционер, пожилой, солидный, козырнул мне, зорко вглядевшись в лицо, и ушел в свою теплынь.
Переходя на противоположную сторону улицы, к пустой телефонной будке, я оглянулся. Милиционер вращал диск одного из телефонов, стоящих перед ним на столе. О Господи!…
Сергей Цаган. Что я о нем знаю? Кажется, отчество Кузьмич. Никак не могу привыкнуть к этой русской необходимости отчества. Первый заместитель Председателя Комитета государственной безопасности СССР Юрия Андропова. Что еще? Постой, Арик! Кажется, этот Цаган в каком-то родстве с Брежневым! И на Лубянке он, следовательно, человек Леонида Ильича. Понятно… Что дальше?
Я взглянул на часы — было уже двенадцать минут одиннадцатого.
Я испытал — а давно надо было не обращать внимания — приступ досады. Эта русско-советская расхлябанность, необязательность. Вечно они опаздывают, не держат слова, норовят обмануть, потом находится тысяча причин, отговорок, извинений.
«Нет,— остановил я себя,— Вика не такая. Она точна и пунктуальна, хотя и то и другое сочетается у нее с бесшабашностью и тем, что у русских называется: «А! Пропади все пропадом!»
Она спешит сюда, и задержать их машину в такую метель могла только какая-нибудь дорожная ситуация: пробка, залетели в сугроб, ведь дороги в Москве чистят отвратительно.
Я стал думать о своей женщине. Сердце забилось чаще, я испытал жгучее желание немедленно быть с ней, представив «наш ноев ковчег». Она моя единственная женщина, теперь я это знаю точно. Что же с нами будет дальше?
…С Викторией Садовской мы познакомились в семьдесят пятом году, в посольстве Чехословакии на приеме, посвященном седьмой годовщине «пражской весны». Было многолюдно, напряженно — советские власти явно не одобряли мероприятие чешского посла, и это придавало приему нервозность, взвинченность; над присутствующими в зале витали дух протеста и вызов силам зла. Помню Евгения Евтушенко, который с безуминкой в глазах и артистической страстностью читал с придыханием:
Танки идут по Праге,
Танки идут по правде…
После кратких речей и импровизированного концерта мы уже во время фуршета оказались за столом рядом, нас кто-то представил друг другу. Виктория была слегка пьяна, мы чокнулись бокалами шампанского, она сказала по-английски совсем с небольшим акцентом:
— Я вас знаю. Вернее, знаю ваши статьи. Они мне нравятся. Мы — коллеги, я тоже журналистка.
— Какую газету вы представляете? — спросил я.
— Никакую. Я свободная журналистка.
Она тряхнула копной своих роскошных рыжих волос. И от этого быстрого движения я увидел ее всю сразу: высокую, гибкую, в облегающем длинном платье цвета морской волны. Высокий лоб, смуглость лица, немного впалые щеки, чуть-чуть вздернутый нос с чуткими ноздрями. И глаза… Темные глубокие глаза с живым, яростным огнем. Я взглянул в них и утонул, пропал. Теперь понимаю — навсегда.
— Коллеги-писатели,— продолжала она,— называют такое подвешенное состояние возвышенно: свободный художник. То есть сотрудничаю со многими газетами, бывает работа на радио, на телевидении. Даже есть два короткометражных фильма по моим сценариям.
— То есть волка ноги кормят.
— Именно,— засмеялась Виктория.
В тот вечер единственный раз она была Викторией. А на следующее утро, когда на кухне моей казенной квартиры мы вместе готовили завтрак,— я в халате, она в моей пижаме,— Виктория сказала: «Отныне зови меня Викой. А ты будешь Арик».
…Виктория на том приеме в чешском посольстве, когда мы выпили по бокалу шампанского, тут же наполнила бокалы снова и, придвинувшись ко мне — среди гама, смеха, возгласов, жующих и пьющих разгоряченных лиц, заглядывая мне в глаза, тихо сказала:
— Артур! Давайте выпьем за «пражскую весну». Все было не напрасно! Попомните мои слова: все отзовется. И выпьем за Польшу. Там назревают события… Ведь вы поляк?
— Я родился в Штатах,— тоже тихо ответил я.— Поляк мой отец. Он эмигрировал в Америку сразу после войны. А мать американка шотландского происхождения.
— Нет, вы все равно поляк! — засмеялась Виктория.— И вид у вас польский. Итак, пьем за «пражскую весну», за польских шахтеров и…— Она прошептала мне в ухо: — И за Россию! Вот увидите, у нас это тоже будет! Может быть, очень скоро! — И добавила, выдержав маленькую паузу: — Как говорят поляки? За вашу и нашу свободу?
Мы чокнулись и выпили. Вместе с вином мне передались ее порыв, страстность и вера. И… я ухнул, как в пропасть:
— Виктория, я хочу увезти вас отсюда. Украсть.
— Крадите немедленно! — приказала она, не отрываясь, не мигая, смотря мне в глаза.
В ту нашу первую ночь она многое поведала о себе, с убийственной самоиронией, типично русским самобичеванием и раскопками в собственной душе. Коренная москвичка, живет в однокомнатной квартире с матерью — учительницей физики. Теперь Мария Филипповна на пенсии.
Милая интеллигентная старушка, она обожает поить меня чаем с домашними вареньями. По-моему, престарелая московская дама тяготится нашей связью, и навязчивая ее тема: «Вы, Артур, берегите Вику. Она чрезвычайно нервная». Действительно, нервная, легко возбудимая. Отец покинул дом, когда девочке было четырнадцать лет. «Маша! Я больше не могу видеть твоего вечно скорбного лица. Да, я неудачник, мои изобретения никому не нужны в этой стране (Вениамин Павлович Садовский работал в каком-то техническом НИИ). Я ухожу, я должен быть одинок. И пожалуйста, не надо слез — никакая другая женщина здесь не присутствует». Эту печальную сцену Вика изображала в лицах с убийственным горьким сарказмом (она вообще натура артистическая), завершив рассказ о родителях неожиданной фразой: «Я тоже неудачница, в папочку». Закончила спецшколу с английским уклоном (есть у них такие: с английским, французским, немецким уклоном, то есть в этих учебных заведениях усиленно осваиваются соответствующие языки. Попадают в подобные школы, как правило, дети привилегированных родителей или за большие взятки. В случае с Викой, очевидно, сыграли роль профессиональные связи Марии Филипповны, да и девочка она одаренная). Потом пединститут, факультет иностранных языков — английский и французский; диплом с отличием. Мечтала о работе литературного переводчика, но тут случился бурный роман с молодым кинорежиссером, переросший в молниеносный брак. Режиссер оказался шизофреником, болезнь до поры до времени протекала в скрытой форме, и «вскрыла» ее супружеская жизнь: беспричинная яростная ревность — со скандалами, дикими сценами, вызовом милиции и прочее. Все окончилось психиатрической лечебницей, из которой молодой человек уже не вышел. Вика оплакивала своего первого суженого два года — она его любила первой настоящей любовью. Второй муж был журналистом — она почему-то сохранила одну его фотографию и показывала мне: Семен Гельфах, был малорослый, толстоватый, лысый, с хитрым и умным прищуром глаз, с типичным семитским профилем. Он был талантливым журналистом, легко пишущим на любые темы для любых изданий. Но мало того, что новый муж не давал Вике передохнуть от своей любви (он попросту оказался сексуальным маньяком), Семен Гельфах не пропускал ни одной юбки. Словом, уже через три месяца супруг-донжуан был изгнан, успев тем не менее за это время пристрастить Викторию к журналистике.