Сообщение о надписях привело Марио в восторг. Лежа на полу, почти в полной темноте, он печатал все новые и новые листовки, стараясь как можно тише ударять по клавишам, чтобы не услышали живущие наверху монахи. И с каждой новой листовкой появлялся новый призыв. И все же его частенько мучили угрызения совести. Ведь, откровенно говоря, самая опасная часть работы ложилась на плечи ребят, в то время как он работал почти в полной безопасности. Но тут уж ничем нельзя было помочь. Дело требовало того, чтобы он продолжал писать, писать без устали. Война шла к концу, и он обязан был своим трудом приблизить ее конец, помочь людям понять правду.
Фашизм был свергнут, но фашисты еще оставались, по крайней мере, здесь, в Неаполе, и их нельзя было скидывать со счета. Нельзя было также забывать о тех подозрениях, которые появились у дона Доменико по отношению к Перчинке и его друзьям. Да и самого Марио несомненно все еще продолжали разыскивать. Словом, накопилась тьма-тьмущая вопросов, над которыми приходилось крепко призадуматься. Взять хотя бы пленных солдат союзных армий.
Однажды Марио спросил у Перчинки, где расположен ближайший концентрационный лагерь.
— В Аренелле, недалеко от Вомеро, — ответил мальчик.
— А ты сумеешь пробраться туда с листовками? — помолчав, спросил Марио.
— Да ведь там же полно немцев! — воскликнул Перчинка. — А впрочем… добавил он после недолгого колебания, — проберусь!
К немцам Перчинка не питал никакой симпатии. Все они казались ему на одно лицо — бледные, белобрысые, огромные и жестокие. Встречаясь с кем-нибудь из них на улице, мальчик испытывал такое чувство, будто земля уходит у него из-под ног, как при землетрясении. Да что там говорить! На них только посмотришь — и сразу ясно, что все они злые и нехорошие люди.
Но раз надо отнести листовки, он отнесет.
— А не слишком ли это опасная затея? — с тревогой спросил Марио.
— Нет! — решительно ответил Перчинка. — Может, и опасная, только не для меня.
После этого разговора Марио постарался воскресить в памяти то немногое, что он знал по-английски. Когда-то, во время вынужденной эмиграции, он учил этот язык, вернее, с трудом усвоил самые азы. Однако это занятие вскоре пришлось забросить, так как на него навалились тогда более важные и неотложные дела. Как бы там ни было, но после долгих трудов ему удалось наконец составить коротенькое послание. «The Italian people, — говорилось в ней, — is for the peace! Courage: we are with you!»[3]
Конечно, листовка была написана на очень скверном английском языке, однако она вполне годилась для главной цели — ободрить людей, находящихся за колючей проволокой, вселить в их души надежду. Отпечатав десяток таких посланий, Марио вручил их Перчинке.
Ранним солнечным утром следующего дня мальчик уже подходил к Аренелле. Последний раз он был здесь весной, а сейчас стояли первые числа сентября, и хотя все еще держалась настоящая августовская жара, все же и в воздухе и в поредевших кронах деревьев чувствовалась едва уловимая грусть наступающей осени.
Прошел почти месяц, с тех пор как Марио поселился вместе с ребятами в развалинах старого монастыря, месяц, в течение которого они не теряли времени даром. В квартале уже почти открыто говорили о скором мире и, что ни день, на стенах домов появлялись все новые надписи. Не раз, заходя в бомбоубежище, Перчинка замечал в руках у людей свежие, отпечатанные на машинке листовки, очень похожие на те, что писал Марио. Только теперь, находя их, люди уже не удивлялись; напротив, они каждый день ждали этих маленьких клочков бумаги, как ждут утренних газет.
Дон Доменико прикусил язык. С некоторых пор он жил в постоянном страхе и старался быть тише воды, ниже травы. Однажды он отвел в сторону дона Микеле и принялся распинаться перед ним, рассчитывая на то, что старый ополченец не замедлит разболтать все, о чем услышал.
— Дон Микеле, — начал он, — уж кто-кто, а вы-то, можете меня понять. Я всегда старался выполнить свой долг и выполнял его, чего бы мне это ни стоило. Ну как вы считаете, разве можно осуждать человека только за то, что он выполняет свой долг?
— Ясное дело, нет, дон Доменико, — ответил ополченец.
— И неужели вы не поверите мне, если я скажу, что не меньше других хочу окончания войны? — продолжал хитрый фашист. — Ох, уж этот Муссолини! — с притворным возмущением воскликнул он. — Ведь как мы все ему верили! Все! И те, которые сейчас громче других кричат против него — они тоже верили! Да… Наобещал нам златые горы, а что на деле получилось? А? Я вас спрашиваю, что получилось на деле? Тяжелое наступило время, дорогой мой дон Микеле!
— Тяжелое, дон Доменико, ох, тяжелое! — согласился старик, польщенный доверием фашиста.
— Вот я и говорю, — подхватил Доменико, — подвел он нас, этот Муссолини! И не столько тех, кто ему не верил… Те хоть не верили, и всё тут. Но ведь, в первую голову, он нас обманул, тех, которые поклялись ему в верности. Зарезал он нас, прямо зарезал! И получилось, что правы оказались те, кто был против нас. Я вот, со своей стороны, не боюсь во всеуслышание заявить, что ошибался. Да, дон Микеле, так я и говорю: ошибался! — Говоря это, он уже протянул руку, чтобы потрепать по голове Перчинку, который как раз в этот момент проходил мимо них, но мальчик неожиданно отскочил в сторону и показал бывшему секретарю фашистов язык. — Ну и ребята пошли!.. — сокрушенно покачивая головой, воскликнул дон Доменико. — Грубые, невоспитанные! И во всем виноват он, — добавил фашист жалобным тоном, — все тот же Муссолини! Да и мы тоже хороши!.. Да, мы, которых он водил за нос!..
Однако на жалобные причитания фашиста никто, кроме дона Микеле, не обращал внимания. Все были заняты чтением листовок, написанных Марио, все, даже сам полицейский комиссар. Да, да, сам полицейский комиссар! Все открыто, под самым носом у разъяренного дона Доменико читали эти крамольные листовки! А он, хоть и бесился в душе, вынужден был улыбаться и делать вид, что ничего не замечает.
— Не беспокойся, будет и на моей улице праздник! — возвратившись вечером домой, говорил он жене. — Вот тогда мы посмотрим, кто кого…
— Смотри, Мими, смотри, тебе виднее, — отвечала жена. — По правде говоря, я никогда не могла понять, почему тебе вечно не везет в делах. Но я все же думаю, что эта война должна наконец кончиться.
— И ты туда же? И ты с ними заодно! — хватаясь за голову, кричал дон Доменико, и при этом лицо у него было точь-в-точь такое, какое, наверное, было у Юлия Цезаря, когда он увидел кинжал в руке своего друга Брута.
Концентрационный лагерь размещался за Аренеллой. Он представлял собой два длинных ряда бараков из гофрированного железа, расположенных крест-накрест и обнесенных высоким забором из колючей проволоки, вдоль которого непрерывно ходили немецкие часовые с автоматами в руках.
Усевшись на бугорке возле забора, Перчинка старался придумать какой-нибудь способ переправить за колючую проволоку листовки, написанные Марио. Но, чем больше он думал, тем яснее сознавал, что сделать это будет очень трудно. Даже больше того, совершенно невозможно. Как же быть? Вернуться к Марио и сказать, что он не сумел выполнить задание? При одной мысли об этом мальчик краснел от стыда. Нет, если он так сделает, то сам же перестанет себя уважать. К тому же он теперь понимал, что распространение листовок не игра, не развлечение, а очень важное и нужное дело, самое важное из всех, какие ему когда-либо поручали.
Долго просидел он в таком положении, внимательно наблюдая за жизнью лагеря. Перед ним взад и вперед прохаживались немецкие часовые в стальных касках и коротких, до колен, штанах. Со стороны казалось, что все они забыли надеть брюки и щеголяют в одних трусах. Когда кто-нибудь из немцев смотрел в сторону Перчинки, мальчик делал вид, что играет в густой траве. Уж кто-кто, а он-то знал, что немцы шутить не любят.
«Чудно, — думал Перчинка, глядя на застывшие, словно деревянные лица часовых, — взрослые дяди, а ходят в коротеньких штанах. И какие же они противные! Интересно, почему они не уходят домой? Что им тут надо в нашем Неаполе? И как бы мне все-таки подобраться к лагерю? Может быть, подождать до вечера? В темноте, пожалуй, будет легче».