Ни разу еще не ночевал я в шалаше, не ловил ночью рыбу, не спал на упругом, как пружины нового дивана, лапнике, не смотрел сквозь шалаш на дальние звезды. И все это должно было скоро случиться. Внутри что-то сжималось, щемило, и я с нетерпением ждал ночи.
Прежде чем она пришла, эта ночь, старшие ребята погнали нас в лес за хворостом, за лапником, и я бегал как угорелый, царапаясь о твердые, как гвозди, нижние суки елок, таскал охапки хвороста, вопил на весь лес, смеялся и дурачился. А потом мы ловили и чистили пескарей, хлебали пересоленную уху, пили дымный чай с какой-то грязноватой накипью.
Пришли сумерки, а за ними ночь, настороженная, тихая, необычная. Солнце покинуло нашу сторону земного шара и ушло светить Америке…
Кое-кто уже улегся, заняв в шалаше лучшие места. Мне же не спалось. Помню, кто-то сказал, что в этом году грибное лето и в теплые ночи, особенно после дождя, грибы растут быстро, даже можно увидеть как.
Взяв спички, я углубился в лес, стал на корточки и зажег спичку. Ночь была тихая, и спичка горела ровно. Я быстро отыскал сыроежку. Держал над ней огонек и ждал, когда она будет расти, увеличиваться. Сыроежка почему-то оставалась прежней.
Было страшновато и непривычно. Вдали, за темными стволами, искрой тлел костер. Я стоял в окружении елок и осин. Было тихо и таинственно. Вдруг эту тишину разорвал чей-то крик:
— Уг-г-г-у, угу-гу-у!
Я замер от страха, но страх тут же прошел: недалеко был костер и ребята. Я подошел к огню, погрел над пламенем руки и полез в шалаш. В нем было еще тесней, чем под щитами у железной дороги. Я протиснулся и вытянулся у стенки.
Долго не мог я заснуть. Смотрел сквозь щели шалаша на звезды, слушал ночь и Лучесу и ни о чем не думал. Хорошо было ни о чем не думать.
К утру все-таки уснул.
Когда я выползал из пустого шалаша, услышал голос Кости.
— А домой пойдем скоро? — спросил он у Васьки — он был старшим у нас.
Васька не ответил. Он песком чистил у реки котелок из-под ухи. Костя смотрел на него сверху, бледный и грустный, с одутловатым лицом.
— Ты хоть немного спал? — спросил он вдруг у меня.
— А как же, с вечера спал как убитый.
Костя недоверчиво посмотрел на меня и зевнул.
Я спрыгнул на песок к Ваське и окунул руку в воду. Вода была очень теплая. Над рекой курился пар. Я сидел на берегу, держал в воде руку и думал, что Костя никогда не будет на Новой Гвинее, не увидит кокосовых пальм и не сдружится с папуасами…
В этом я был почти уверен.
На перевозе
Мы с Вовкой ехали в трамвае к Главпочтамту. Там, по слухам, появились марки из толстовской серии. Марки были, да кончились, и мы с Вовкой, грустные, потащились по Вокзальной улице назад. Спешить было некуда.
— Может, через реку? — спросил Вовка. — Все равно деньги не истратили.
— Давай.
По деревянной лестнице мы сбежали к причалу.
Лодка подходила к тому берегу. Долго теперь придется ждать! Я сел на причал, Вовка облокотился о перильца и стал смотреть в воду. Солнце светило почти отвесно, и мы видели, как плотички стаями ходят у свай, посверкивают узкими зеркальцами, то всплывая, то уходя на глубину.
— А может, через мост? — спросил я.
На причале собралось несколько человек, и мы решили не уходить. Лодка быстро отвалила от того берега, и минут через пятнадцать подходила к нашему.
Она была перегружена и сидела глубоко. Тяжелые весла ритмично ударяли по воде. На веслах сидел скуластый парень в рабочей спецовке с бугроватыми руками. А перевозчик, костистый, крепкий, в армейских галифе и мятом пиджаке, сидел против него и что-то говорил.
— Держи конец! — крикнул перевозчик, и стоявший у носа паренек в кепке с пуговкой бросил нам конец.
Я поймал; мы с Вовкой накинули петлю на столбик и подтянули лодку. Пассажиры стали выходить. Последним сошел парень, который греб.
— Благодарствую, — улыбнулся ему перевозчик.
— Да что ты, что ты! — сказал парень. — Тебе спасибо. Приятно было поразмять мускулы. — Он подвигал руками, точно делал гимнастику.
Перевозчик встал и громко сказал:
— Пожалуйста, товарищи… Прошу занимать места. Билеты у меня.
Перевоз через реку стоил пятьдесят копеек, мы с Вовкой подали ему деньги.
Перевозчик пересчитал мелочь и опустил в карман своих раздутых галифе: казалось, в них может войти килограмма три мелочи.
Мы с Вовкой спрыгнули в лодку, потом стали садиться взрослые. Первым влез молодой летчик, лейтенант с крылышками в петлицах, живой и смуглый. За ним вошла толстая старуха в вязаной кофте, с корзиной на руке; из корзины торчала петушиная голова — петух помахивал гребешком, смотрел в небо и открывал клюв.
— Пить хочет, — сказал Вовка.
Потом в лодку влезли еще несколько женщин и мужчин. Перевозчик получал деньги, давал сдачу и поглядывал на берег.
— Отчаливаем, папаша? — спросил летчик, потирая руки.
— Погоди малость, комплекта нету, — сказал перевозчик, — сейчас доберем. Может, опаздывает кто?
Человека три еще могли поместиться в лодку. Перевозчик достал из кармана рулончик с билетами, присел на борт, оторвал несколько билетов от синей ленточки, точно такой же, какие бывают у трамвайных кондукторов, и дал летчику и мужчине в соломенной шляпе, который важно прижимал к животу туго набитый портфель.
Я наклонился над бортом и зачерпнул ладонью воду.
— Ты чего? — спросил Вовка.
— Петуху… Тетенька, он пить хочет. — Я поднес к корзине ладонь.
— Ишь выдумал: «пить хочет»! Сам пей! — Тетка отвернулась, и я так и не понял, что ей не понравилось.
Тут мы услыхали, как по лесенке с легким стуком летят каблучки и тяжело ухают сапожищи. На причале появились девушки и, как балерины, придерживая цветастые платьица, попрыгали в лодку. За ними сполз толстяк.
Лодка вздрогнула под его тяжестью и осела.
— Так и на дно пойти недолго, — заметил летчик, и все в лодке заулыбались.
— Теперь-то можно трогать? — спросил мужчина в шляпе. — Все места заполнил? Я опаздываю.
— Сейчас, сейчас, товарищи, — прошепелявил перевозчик сквозь выбитый впереди зуб. — Вон еще двое желающих…
Перевозчик оторвал билетик и дал толстяку. Завздыхал, потер обрюзгшую щеку и, садясь за весла, сказал:
— К дождю, что ли… Так и ломит, так и тянет руку…
— Давай сюда, папаша. — Летчик пробрался с носа к нему. — Отсядь-ка.
— А не перевернешь?
— Да уж буду стараться… Ну, шпингалеты, отталкивайсь…
Мы с Вовкой уперлись в причал, летчик взмахнул веслами, и лодка двинулась.
— Да, — стал вслух жаловаться перевозчик, — мелеет ныне Двина… Что будет годков через десять? Суда ходить не смогут…
И верно, к августу река все отчетливей желтела мелями, и только один канал фарватера чернел, просвечивая, по середине реки.
С весел падали капли. Весла были грубые и неуклюжие. Они громко стучали и скрипели в деревянных уключинах.
Перевозчик достал кисет, оторвал от сложенной газеты квадратик, насыпал махру и заслюнил.
— Семена Михайловича все видали? — спросил он вдруг, зажигая самокрутку. — Каким молодцом, а? А ведь годков-то ему не мало. Ровесник мой.
Три дня назад в наш город приехал Буденный и выступал на площади перед народом. Мы с ребятами бегали туда, чтоб посмотреть командира легендарной Первой конной, и мне порядком отдавили босые ноги. И все-таки нам с Вовкой и Ленькой повезло: мы увидели его с крыши дома, выходившего на площадь.
Буденный оказался совсем не старым, с черными, торчком стоящими усами, говорил он бодро и уверенно, но расслышали мы немногое. До вечера толковали мы во дворе о конниках и кавалерийских атаках и сговорились завтра же пойти в детскую библиотеку и взять все, что есть о Первой конной…
Перевозчик сидел против летчика, лениво пускал клубы дыма и вспоминал:
— Вот ты еще молодой, ничего не помнишь, гражданскую не видал. А я-то знаю, что к чему… Буденный — он большой человек, про него и песня такая поется: «С неба полуденного жара — не подступи, конная Буденного…»