Хаммеля Голдбаум помнил хорошо. Ганс рос на глазах у Голдбаумов вместе с Эмми. Был такой славный светловолосый мальчик, любил играть с его Эмми. Позже, когда оба подросли, вместе ходили в кино, на концерты. Когда Хаммель уехал в Германию, Эмми долго не могла забыть друга детства.
Дворничиха посмотрела на Паулину — та с трудом сдерживала слезы.
— Не печалься, милая, — успокаивала дворничиха подругу. — Твоей вины в том нет никакой.
— Ганс вернулся в Ригу еще до прихода немецких войск, люди рассказывали, что его сбросили с парашютом. Из укрытий они стреляли в красноармейцев. Как-то — было это уже позже — осенью Ганс позвал меня к себе. В комнате сидела красивая девушка с длинными вьющимися волосами и огромными синими глазами.
— Эмми! — перебил Голдбаум рассказ матушки Эллинь.
— Да, — подтвердила та. — «Ты коммунистка, спрячь эту женщину! — как сейчас помню его слова. — Спрячь так, чтоб никто о ней ничего не знал, иначе тебе и всей твоей ораве конец». Что же мне делать, стала я думать. Домой к себе не поведешь, дети разболтают. К Леенихе тоже, и там малые дети. И тут я подумала о Паулине, которая недавно похоронила мужа и сама ходила ни жива ни мертва. Ночью, когда на улице стемнело, я привела девушку к Паулине. К счастью, квартира имела отдельный выход, и нас никто не заметил. Владелица дома потом уже что-то пронюхала, но не выдала. Порядочным человеком оказалась, погибла вместе со своим домом, пусть земля ей будет пухом.
— Ну, а Эмми? Что стало с Эмми? — нетерпеливо прервал Голдбаум.
Паулина Пурвиня открыла свою сумочку, вынула что-то, завернутое в лоскут, и положила перед Голдбаумом. Обгорелые листки. Вглядевшись внимательнее, он узнал почерк дочери.
Из дневника Эмми:
«20 июня 1941 года. Экзамены в консерватории сдала отлично. Теперь я свободна как птица. Поеду к подруге, на взморье, буду купаться, загорать. Родители сегодня уехали в Ленинград.
28 июня 1941 года. Началась война. Ригу бомбили. Что мне делать? Комсомольцы предлагают эвакуироваться. А если приедут родители? Нет, я дождусь их.
27 ноября 1941 года. У меня теперь новое украшение — желтая звезда. Я сама вырезала ее из старого платья, сама нашила на спину.
Ганс — подлец. Чтобы спастись от гетто, я отдала ему свои драгоценности. Пусть берет, мне не жалко. Главное сейчас — выжить, дождаться конца войны и встретиться с родителями. Почему я тогда не поехала вместе с ними? Сейчас об этом нечего и мечтать, нас разделяет фронт.
10 декабря 1941 года. Тетя Паулина делится со мной нищим пайком, который она получает по карточкам, — маленький кусочек хлеба, маргарин, мясо раз в неделю. До сих пор я не знала, что обычная, сваренная «в мундире» картошка может быть такой вкусной. Но еще больше я страдаю от духовного голода».
— Бедняжка, она так тосковала по музыке, — стала рассказывать Паулина. — Но откуда мне было взять для нее пианино. Так вот, нарисовала она на листке бумаги клавиши и играла на них часами. Сердце мое кровью обливалось, глядя на нее. Пальчики ровно спички. Наденет мою старую юбку, повяжется платком, подышит на руки и играет. Глаза блестят, губы шевелятся, словно песню поет, а звуков не слышно.
Говорю ей, бывало, ложись в кровать, погрейся. А она отвечает — форму терять нельзя. Искусство мое еще пригодится другим. Кончится война, мама с папой приедут.
Часами она мечтала о том, что будет делать после войны.
У меня возле ипподрома садик был, яблонь несколько, вишенка, слива, ягоды. Росли там картофель, капуста, морковь. Так и пережили голодные годы. Когда тепло становилось, я укрывала Эмми в садовой будке. Бедняжка, дождаться не могла, когда переедет на свою дачу — так она ее называла. Говорила, надышится свежего воздуха на всю зиму. Но и там приходилось остерегаться. Участок-то небольшой, насквозь все видно, а соседка одна уж такая была любопытная.
Однажды обе мы чуть не умерли от страха. Кто-то бежал из арестованных, так эсэсовцы с собаками его искали. Я затолкнула Эмми в угол будки, набросала сверху мешки, сама дорогу загородила. Один с железным крестом дверь открыл и спрашивает: «Коммунистен нихт?» «Никт, никт», — отвечаю. У меня и сейчас ноги холодеют, как вспомню.
Эмми научилась вязать. За талоны на водку наменяла я в деревне шерсть. Вдвоем вязали чулки, рукавицы, шарфы. Немецкие солдаты давали за них мясные консервы, маргарин, мед-эрзац. Так и перебивались — ни сытые, ни голодные. Потом уж, когда пошла судомойкой в немецкую офицерскую столовую, стало легче. Сама поем, бывало, и Эмми кое-что оставалось. Гордая была, есть вначале не хотела, говорила, в горле застревает, а потом пообвыкла.
Из дневника Эмми:
«8 мая 1943 года. На своем первом концерте я сыграю «Лунную сенату» Бетховена. В зале будет много нарядно одетых людей. Тетя Паулина, мама, отец будут сидеть в первом ряду. На мне будет длинное белое платье. И все, как зачарованные, будут слушать музыку, радоваться и печалиться, и все цветы, которые преподнесут мне, я положу к ногам своих близких».
— Последняя военная зима была суровой, — продолжала Паулина свой рассказ. — Топить было нечем. Вместе с Зелмой и Леенихой по ночам потихоньку разобрали старый сарай, доски внесли в комнату, чтоб хоть детишки не мерзли.
На рождество достали маленькую елочку, зажгли две свечки. «А сейчас я сыграю вам «Аппасионату» Бетховена, — сказала Эмми и села за свое бумажное пианино. Пальцы так и мелькают, а она потихоньку напевает. А у меня слезы так и льются.
Паулина Пурвиня все говорила и говорила. Рассказ ее напоминал поток, наконец-то прорвавший плотину. То, что хранила она в душе более тридцати лет, вырвалось наружу.
— 10 октября — день этот я не забуду до смерти — налеты начались с самого утра. Мы, рабочие офицерской столовой, несколько раз бегали в убежище, в подвал здания. Как-то вечером пришла домой, а вместо дома дымятся развалины. Через несколько дней, когда Ригу освободили, мы с матушкой Эллинь похоронили то, что осталось от Эмми, рядом с моей новой квартирой. И на могилке посадили куст сирени. Она очень любила белую сирень.
Глава восьмая. Драгоценности меняют владельца
Мастера-краснодеревщика Калныня Голдбаум встретил в продовольственном магазине. Друзьями они не были, но считались хорошими знакомыми. При встрече обменивались несколькими словами и шла каждый по своим делам.
— Как дети?
— Спасибо, здоровы. Сын уже с меня ростом.
— Работает?
— Учится. В седьмом классе. На месяц взял к себе на завод, пусть знает, что отец делает, может, пойдет по моим стопам. Соображает не быстро, зато руки ловкие.
— А вы знаете, что у вашего сына есть бриллиант, который стоит десять тысяч?
Старший Калнынь с минуту остолбенело глядел на ювелира.
— Вы шутите, что ли?
— Ничуть. С неделю тому назад он мне сам его показал и поинтересовался, сколько такой может стоить.
— Спасибо, что сказали. Здесь какое-то недоразумение.
Отец Ивара повернулся и широченными шагами зашагал обратно к дому. Моросило. Девочки, примостившись около кухонного стола, мастерили для кукол одежду. Ивар, пристроившись на углу, с жадностью поедал все, что оставила мать.
— Что за бриллиант?
Вопрос отца прозвучал для Ивара словно гром среди ясного неба.
— Какой бриллиант? — Ивар попытался изобразить неведение.
— Не притворяйся! — рассердившись, крикнул отец. — Голдбаум мне все рассказал. Мы с матерью всю жизнь честно трудились и, слава богу, все сыты и одеты. Никогда в жизни я не прикоснулся к чужим вещам. А сынок легкой жизни, видишь ли, захотел, ворованных драгоценностей!
— Я не воровал.
— Скрывать краденое — то же самое, что украсть самому. Дай сюда этот камень!
— Не дам! Он не мой!
В гневе Калнынь ударил кулаком по столу. Малышки испуганно посмотрели на отца. Их добрый папа, похоже, и вправду рассердился.