«Я пришел во имя Святая Святых, – невозмутимо ответил Гровер. – Я совершил обряд очищения смертью на Голгофе, и вот я здесь во имя возлюбленного нашего Иисуса Христа, дабы принять на себя грехи ваши тяжкие, чтобы „вы ходили во свете, во славе и чести“».
Папаша выглядел потрясенным. «Что это на тебя нашло?» – спросил он, одарив Гровера слабой утешительной улыбкой. Мать только что вернулась из кухни и встала позади Гроверова стула. Она гримасничала так и сяк, пытаясь объяснить папаше, что Гровер с прибабахом. Кажется, даже моя сестрица поняла, что он слегка того, особенно когда он отказался посмотреть новую дорожку для игры в шары, которую ее ненаглядный пастор устроил специально для молодых людей вроде Гровера.
Что же с Гровером стряслось? Да ничего особенного, не считая того, что стопы его твердо стали на пятое основание великой стены Святого Града Иерусалима, на пятое основание, построенное из чистого сардоникса, откуда ему открылся вид «на чистую реку воды жизни, исходящую от престола Бога». И зрелище этой реки жизни возымело на Гровера точно такое же действие, какое могли бы возыметь укусы тысячи блох в ободок прямой кишки. Так что не раньше, чем по меньшей мере семижды обежав вокруг земли, получил он возможность усесться на свой зад и с каким-никаким хладнокровием обозреть слепоту и безразличие человечества. Он был живой и чистый, и, хотя, на взгляд праздных духом и грязных духом, тех, что считались морально здоровыми, он и был с прибабахом, мне – таким, каким он стал теперь, – Гровер казался бесконечно более милым, нежели раньше. Он был паразитом, неспособным причинить никакого вреда. Порядком его наслушавшись, ты и сам становился как-то чище, хотя переубедить тебя он был, пожалуй, не в силах. Новый блестящий язык Гровера всегда щекотал мне диафрагму и вызывал неуемный смех, каковой был для меня как слабительное, очищающее от шлаков, скапливающихся под воздействием царящего вокруг праздного морального здоровья. Он был столь же живым, каким, сдается, был Понсе де Леон, таким живым, какими бывали лишь единицы. И, будучи неестественно живым, он нимало не возражал, если ты смеялся ему в лицо, как не возражал бы и если бы ты украл у него что-то из его имущества. Он был жив и пуст, а от этого так недалеко до божественности, что офонареть можно.
Утвердив стопы свои на великой стене Нового Иерусалима, Гровер познал ни с чем не соизмеримую радость. Быть может, не родись он хромоножкой, он так бы и не познал эту неправдоподобную радость. Быть может, оно и хорошо, что отец Гровера пнул его мать в живот, пока еще мальчик пребывал в утробе. Быть может, именно благодаря этому пинку в живот, заставившему Гровера подпрыгнуть, он и стал таким до мозга костей живым и бодрствующим, что даже во сне принимал пророчества Господа. Чем усерднее он трудился, тем менее уставал. Не было у него больше ни тревог, ни сожалений, ни гнетущих воспоминаний. Не признавал он и никаких долгов, никаких обязанностей, кроме как перед Господом. Но чего же нужно было от него Господу? А ничего… Ничего, кроме как воспевать Ему хвалы. Господу только того и надо было, чтобы он, Гровер Уотрос, являл собой живую плоть. Только того и надо было Ему от Гровера, чтобы тот делался все живее и живее. А сделавшись живым до конца, он стал бы гласом, и глас сей стал бы потоком, который обратил бы все мертвое в хаос, и хаос сей в свою очередь обернулся бы пастью мира, в самом центре которой висел бы глагол «быть». В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Следовательно, Бог и был этим коротеньким инфинитивом, что вмещает в себя все сущее, – разве этого недостаточно? Для Гровера это было более чем достаточно: это было все. Отталкиваясь от этого Глагола, разве не все равно, по какой дороге идти? Отречься от Глагола – значит удалиться от центра, чтобы возводить Вавилонскую башню. Быть может, Господь преднамеренно покалечил Гровера Уотроса, дабы удержать его в центре, при Глаголе? Невидимой нитью привязал Господь Гровера Уотроса к колышку, проходящему через сердце мира, и Гровер превратился в жирную гусыню, каждый день откладывающую по золотому яичку…
Почему я пишу о Гровере Уотросе? Потому что я встречал на своем веку тысячи людей, и никто из них не был живым в том смысле, в каком был живым Гровер. Большинство из них были гораздо образованнее, многие были просто блистательны, иные – даже знамениты, но ни один из них не был таким живым и пустым, каким был Гровер. Гровер был неиссякаем. Он был подобен частичке радия, которая, даже будучи погребена в недрах горы, не утрачивает своей способности источать энергию. Прежде я встречал сонмы так называемых энергичных людей – не Америка ли изобилует ими? – но никогда под личиной человеческого существа – источника энергии. И что же породило сей неиссякаемый источник энергии? Породило его некое световое излучение. Да, и произошло это во мгновение ока – только так и происходит что-либо значительное. В одну ночь все предвзятые Гроверовы ценности оказались за бортом. Именно так, внезапно, и прекратил он свое движение туда, куда мчатся другие. Он нажал на тормоза, не отключая при этом двигатель. Если когда-то, подобно многим другим, он полагал, что нужно обязательно к чему-то стремиться, то теперь он знал, что это «что-то» – везде, а значит, прямо тут, под боком, и, стало быть, зачем же двигаться? Почему бы не припарковаться, не отключая двигатель? Между тем вращается и сама земля, и Гровер знал, что она вращается, и знал, что он вращается вместе с ней. Разве земля к чему-нибудь стремится? Наверняка Гровер задавался этим вопросом и наверняка удовлетворился тем, что ни к чему она не стремится. Кто же в таком случае сказал, что мы непременно должны к чему-то стремиться? Гровер то у одного, то у другого справлялся, ради чего вся эта гонка, и вот ведь какая странная штука: хотя их всех гонит стремление добраться до своего места назначения, никто не озаботится притормозить и задуматься о том, что место назначения у всех одно – могила. Для Гровера сие было загадкой, потому что его невозможно было убедить в том, что смерть не является определенностью, тогда как никто не мог убедить кого-то еще в том, что любое другое место назначения – это неопределенность. Уверившись в неотвратимой определенности смерти, Гровер внезапно сделался потрясающе и ошеломляюще живым. Ибо впервые в жизни он начал жить, и его увечная ножонка тут же совершенно выпала из его сознания. Тоже вещь странная, если подумать, потому что ведь и увечная нога, точно так же как смерть, – это очевидный непреложный факт. Однако увечная-то нога вылетела у него из головы, или, что гораздо важнее, вылетело все то, что было связано с увечьем. Аналогичным образом вылетела у него из головы и смерть, стоило ему лишь с ней смириться. Достаточно было ухватиться за идею определенности смерти, чтобы всех неопределенностей и след простыл. Весь мир ковылял теперь при своих колченогих неопределенностях, и лишь один Гровер был свободен и ничем не обременен. Гровер Уотрос являл собой олицетворение определенности. Возможно, он был не прав, но в нем была определенность. А что толку быть правым, когда тебе приходится ковылять со своей увечной ножонкой? Лишь единицы постигли эту истину, чем и прославили свои имена. Гровер Уотрос, вероятно, так и останется в безвестности, и все же он исключительно великий человек. Вероятно, именно по этой причине я и пишу о нем – по той простой причине, что у меня хватило здравого смысла понять, что Гровер достиг величия, даже несмотря на то, что никто больше этого не признает. Тогда я просто-напросто считал Гровера безвредным фанатиком – слегка с прибабахом, да, как заметила моя матушка. Но любой человек, когда-либо усвоивший истину объективной неизбежности, был слегка с прибабахом, причем именно эти люди хоть что-то да сделали, чтобы мир стал более совершенным. Другие люди, другие великие люди кое-что кое-где порушили, но те немногие, о которых говорю я и к которым причисляю Гровера Уотроса, способны были разрушить все до основания, лишь бы могла жить истина. Обычно такие люди рождались с каким-нибудь дефектом – хромоножками, так сказать, и по какой-то странной иронии людям они запоминаются именно этой своей хромоногостью. Если же человек вроде Гровера лишится своей увечной ноги, о нем скажут, что он лишился ума. Такова логика неопределенности, и плод ее – страдание. Гровер был единственным по-настоящему радостным существом, которое встретил я за всю свою жизнь, так что все это – малюсенький монументик, который я возвожу в память о нем, в память о его радостной определенности. Жаль, правда, что в качестве костыля он использовал Христа, хотя не все ли равно, каким способом человек приходит к истине при условии, что он хватается за нее и ею живет.