Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Как твои дела — хорошо? — спросил он.

— Великолепно. И розы просто прелестны! Ты привез их из Испании? Они такие же чудесные и красноречивые, как твои письма, дорогой.

— Вера, прости, — проговорил он, опуская голову. — Я не мог писать…

— Ну конечно, разве я не понимаю? Это ведь почти невозможно — писать письма в окопах! По колено в грязи! Когда вокруг рвутся снаряды, падают бомбы! Ужас!

И тем же тоном прибавила:

— Кстати, можешь меня поздравить: теперь я миссис Трайл. И уже овдовела. Третьего дня пришло известие. Ты мог встречаться с моим мужем в Испании — он погиб там неделю назад. Его звали Роберт Трайл. Шотландец.

Болевич покачал головой:

— Не встречал, а жаль.

— Почему? — поинтересовалась она вызывающе.

— Потому что мужчина, которого ты почтила своим вниманием, почти наверняка прекрасный человек.

— Ну так и Ежов прекрасный человек, — сказала Вера.

— Какой Ежов? — не понял Болевич.

— Нарком Ежов, — пояснила Вера. — Его я тоже почтила. Точнее, едва не почтила. В самый решающий момент позвонил товарищ Сталин и все испортил. Мой куртуазный нарком испарился, а меня отвезли обратно в общежитие. Интересно?

Болевич молча смотрел на нее. Он видел, что Вера в истерике, и боялся сказать лишнее слово, чтобы не вызвать взрыва.

— Ну, что же ты молчишь? — поинтересовалась Вера.

— Вера, ты всегда можешь рассчитывать на меня, — проговорил он с осторожной интонацией — неопределенной и в то же время как будто искренней.

— Как это благородно с твоей стороны! — воскликнула Вера. — Спасибо, милый! Что бы я без тебя делала?

И с размаху, барски швырнула розы прямо на рельсы.

— Ненавижу тебя! Не смей больше ходить за мной! Ненавижу! Понял?

Вера побежала, торопясь скрыться в толпе. Полы ее светлого легкого пальто развевались, каблуки уверенно стучали.

Смешно подпрыгивая и вопя по-французски, носильщик, похожий на обезьянку, гнался за Верой, и тележка с чемоданами бежала впереди него, расталкивая людей.

Болевич остановился. Толпа текла мимо, скоро Вера и носильщик скрылись из виду, а он все стоял и смотрел на рельсы. Розы рассыпались по шпалам, пачкая белые лепестки в мазуте. В это мгновение они были как-то особенно, ослепительно хороши. Почти болезненно.

Глава пятнадцатая

Марина собралась наконец посетить Парижскую всемирную выставку. Советский павильон был сооружен на холме Шайо; он был устрашающе монументален и украшен устремленной с востока на запад огромной статуей «Рабочий и Колхозница». В их поднятых руках скрещивались серп и молот, образуя эмблему советского государства.

Напротив разместился второй, чрезвычайно похожий павильон — немецкий. Он был той же высоты, то есть сто шестьдесят метров. Венчал его орел со свастикой в когтях.

Марина долго собиралась зайти в «Советский Союз». Долго перебирала в памяти письма Ариадны. Москва, совершенно неузнаваемая — после голодных революционных лет, когда маленькая Аля и юная Марина бедствовали вместе:

…в страшный год, возвышены Бедою,
Ты — маленькой была, я — молодою…

Чудесный фильм «Цирк», писала Ариадна, и талый снег, и спешащая толпа, и розовые, палевые — цвета пастилы — домики в районе Арбата, и совершенно необыкновенные дети, магазины, отели, библиотеки, дома, центр города — что-то невероятное; вообще тут, конечно, грандиозно… На улицах — ни одного бранного слова, ни одного гнусного предложения — какой контраст с Парижем!.. Работа вроде бы есть — всяческие перспективы по иллюстрации…

Марина долго стояла и смотрела на павильон, не входя. Рассудком она понимала, что «разрыв» с дочерью — не навеки, что молодости свойственно бунтовать, в том числе и против того непреложного факта, что родители стареют, становятся скучными, начинают повторяться. И еще — тяжелый, беспросветный быт. Юность этого не должна терпеть. И мать, а не дочь, обязана сейчас сделать шаг навстречу. Шаг к пониманию, шаг к будущему их единству.

Точнее — к их вечному единству «обратно». Потому что единства матери и дочери, которых одно время принимали за сестер, никто не отменял. Ни Советский Союз, ни убогий быт, ни разделенность границами государств, ни явленная вдруг дистанция возраста («маленькая» и «молодая» — сходились, «молодая» и «стареющая» — разошлись; сойдутся — «зрелая» и «старая»…).

Рабочий и Колхозница тянулись своими орудиями к небу. Марина смотрела на них, совершая важную внутреннюю работу: она изменяла свое отношение к ним. Она пыталась увидеть в них Россию:

Русской ржи от меня поклон,
Ниве, где баба застится…

Она пыталась создать для себя спасительный миф о возможности такой России. Потому что отсутствие этого мифа, потому что присущий Марине ясный взгляд на реальное положение вещей означал только одно: смерть. Без мифа жить в новой России было бы невозможно.

И, проведя два часа в советском павильоне, Марина унесла оттуда нечто большее, чем воспоминания о выставочных экспонатах, — она унесла оттуда собственный, кое-как состряпанный, но худо-бедно жизнеспособный миф, эдакого чахоточного ребенка, который кашляет кровью, плюется желчью, горит в лихорадке, но все-таки живет…

Умрет ребенок-миф — умрет и сама Марина.

Бунин говорил: «Некоторые спасаются недуманьем…»

Марина «не думала» вполне сознательно. Она хорошо понимала, что делает. Она хорошо понимала, что рано или поздно ей придется вернуться в Россию. Много-много лет назад, в двадцатом году, не имея от Сережи известий, зная только, что он в самой военной гуще, она писала, лихорадочно писала, фиксируя все, что видела: бесконечный дневник, череда страшных, сюрреалистических впечатлений от революционной сумятицы. Назывался этот дневник-поток — «В вагоне».

Недавно он попал к ней в руки, и, перелистывая, она увидела выведенные ею самой много, много лет назад строки:

Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…

Подчеркнула, ровно-ровно, недрогнувшей рукой, и четким прямоугольным почерком приписала:

Вот и пойду — как собака.

* * *

Игнатий Рейсс встретился с Кривицким в кафе. Кривицкий должен был передать Рейссу личный приказ товарища Ежова: все оставить и немедленно возвращаться в Москву. Прекратить неповиновение. Оружие для Испании — это, конечно, дело чрезвычайной важности, но им могут заняться и другие товарищи. Нельзя, прикрываясь оружием для Испании, пренебрегать приказами Москвы. Испания еще лет десять может воевать — что же, Рейсс все эти десять лет не будет возвращаться в Москву?

Рейсс сильно изменился. Постарел и осунулся. Видно было, что плохо спит. Руки у него подрагивали, чашка кофе постоянно звенела о блюдце. Этот тихий дребезжащий звук нервировал Кривицкого. Как будто слышно было не звяканье фарфора, а дребезг души собеседника.

— Вернуться? — Рейсс тихо, быстро говорил, водя по сторонам глазами, как будто везде подозревая слежку. — Они считают меня идиотом? Какое новое задание они намерены со мной обсуждать? «Ответственное»! Что они пишут? Я много лет в разведке, я умею читать между строк… Они думают, я не понимаю: если я вернусь, меня оттуда уже не выпустят. Я знаю, что меня ждет — там…

Кривицкий молча смотрел, как Рейсс пьет кофе. Интересно, все революционеры пьют кофе, как водку, — залпом. А чай, напротив, смакуют подолгу… Он потер лицо ладонями. Они разговаривали с Рейссом минут пять, но Кривицкий успел устать от присутствия этого человека. От Рейсса исходила сильная, удушающая волна страха. Это было тягостно — и непривычно. Таким его Кривицкий еще никогда не видел.

Наконец, желая хоть немного успокоить Игнатия, Кривицкий произнес:

44
{"b":"198007","o":1}