Я говорю, что все началось с акварелей Тернера. Но Жорж Грос[92] тоже в немалой степени причастен к этому. За месяц или за два до того, как мы остановились перед витриной упомянутого универмага, Джун, моя жена, привезла из Парижа альбом Жоржа Гроса, называвшийся «Ессе Homo»[93]. На переплете был его автопортрет. Тем же вечером, когда мы с О'Риганом вернулись ко мне из кабака, я сел копировать этот автопортрет. Сходство, которого удалось достичь, настолько воодушевило меня, что я тотчас же позабыл все свои страхи и клятвы никогда не браться за карандаш и кисть. Только год спустя я попал в Париж, где вскоре познакомился с Хилэром Хайлером и Гансом Райхелем. (Оба, и Хайлер, и Райхель, пытались помогать мне советами относительно техники акварельной живописи; их усилия, естественно, не увенчались успехом, потому что я не способен «усваивать уроки».) Чуть позже я познакомился с Эйбом Раттнером[94]; я смотрел, как он работает, и это вдохновило меня на продолжение собственных попыток. Вернувшись в Америку — в 1940 году, я устроил несколько выставок, которые не имели особого успеха, кроме одной, в Голливуде, где почти все мои работы были раскуплены! А в Беверли-Глен, в «оранжерее» (Джон Дадли стоял у меня за спиной, наблюдая и отпуская критические замечания), где я рисовал спозаранку, произошел — по крайней мере, я так считаю — настоящий прорыв.
Но кому я больше всего обязан своими успехами в живописи, так это моему другу детства Эмилю Шнеллоку[95], который начинал как рекламный художник, а теперь преподает искусство в Южном колледже для девочек. Возвращаясь к 1939 году: это Эмиль ободрял, направлял и вдохновлял меня. Теперь забавно вспоминать, как он, бывало, говаривал: «Хотелось бы мне иметь смелость рисовать, как ты, Генри». Имея в виду: так же «неистово и раскованно». Имея в виду: также полностью игнорируя законы анатомии, перспективы, композиции, динамической симметрии и все прочие. Естественно, интересно рисовать как бог на душу положит, себе в удовольствие и что хочешь. Это не то что в реалистической манере изображать банки с помидорами, молочные бутылки, порезанные на ломтики бананы со сливками или даже ананасы.
Уже в то время Эмиль свободно чувствовал себя в мире искусства. Он любил, приходя ко мне, чтобы дать урок живописи, приносить с собой великолепные альбомы с репродукциями старых и новых мастеров. Бывало, мы весь вечер только и делали, что изучали эти альбомы. Мы даже могли проговорить целый вечер об одной-единственной картине мастера. Чимабуэ[96], например, или Пьеро делла Франческа[97]. Я тогда был всеяден. Мне нравились, кажется, все художники, и хорошие и плохие. Всюду, где бы я ни жил, стены моей комнаты были покрыты дешевыми репродукциями — Хокусаи, Хиросиге[98], Бакст[99], Мемлинг[100], Кранах[101], Гойя, Эль Греко, Матисс, Модильяни[102], Сера[103], Руо[104], Брейгель, Босх.
Мало того, меня невероятно привлекали рисунки детей и душевнобольных. Сегодня, если бы мне пришлось выбирать, — если бы я имел такую возможность! — то я скорее окружил бы себя картинами, созданными детьми и сумасшедшими, чем такими «мастерами», как Пикассо, Руо, Дали или Сезанн. В разное время я пытался копировать картину ребенка или маньяка. Изучив один из «шедевров» Таши Доунер — ей тогда было семь лет! — я попробовал писать в ее манере, и у меня получился чуть ли не лучший из моих мостов. К тому же он был почти так же хорош, как мост, который Таша в моем присутствии изобразила несколькими движениями кисти. Что же до рисунков душевнобольных, надо (в моем скромном понимании) быть мастером, чтобы хотя бы близко подойти к их стилю и технике. В те дни, когда дзанни во мне берет верх, я делаю такую попытку — но всегда безуспешно. Чтобы так рисовать, надо по-настоящему сойти сума!
Иногда я чувствую, что мне не хватает некоторой сумасшедшинки, если не настоящего безумия, когда усердно копирую открытку, поразившую мое воображение. Эти открытки постоянно приходят мне со всех концов света. (Порой я испытываю настоящее потрясение, как, например, в тот день, когда пришла открытка из Мекки с изображением Каабы.) Часто открытки бывают подписаны людьми, мне не знакомыми, почитателями, живущими в удивительных уголках земли. («Просто почитайте моего „Колосса“. Хотелось бы, чтобы вы побывали там».)
У меня уже собралась удивительная коллекция разнообразных открыток: святые места, небоскребы, порты и гавани, средневековые замки, соборы и башни, китайские пагоды, экзотические животные, великие реки мира, знаменитые гробницы, древние манускрипты, индуистские боги и богини, наряды примитивных племен, восточные народности, руины, старинные кодексы, прославленные нагие красавицы, яблоки Сезанна, подсолнухи Ван Гога, все, какие только можно представить, распятия Христа, звери и джунгли Таможенника Руссо[105], чудовища («великие люди») Возрождения, женщины острова Бали, самураи древней Японии, скалы и водопады старинного Китая, персидские миниатюры, городские предместья кисти Утрилло, Леда и лебедь (во всех вариантах), Писающий Мальчик (брюссельский), одалиски Мане, Гойи, Модильяни и, наверно, чаще, чем репродукции картин любых других художников, попадаются чарующие темы Пауля Клее.
Я искренне верю, что больше почерпнул — если вообще что-то почерпнул — в картинах других художников, чем где-то еще. Это как с книгой, я могу смотреть на картину глазами эстета, но также и глазами человека, который еще борется с материалом. Даже плохая живопись — даже реклама — дает, как я обнаружил, пищу для размышлений. Ничто не может быть плохим, если глядишь жадным взглядом. (Что есть первое условие искусства восприятия.) С каким вниманием, сидя в поезде нью-йоркской подземки, изучал я — в те давние дни — складки и морщины на лицах добропорядочных граждан!
Есть ли польза от изучения природы, я не уверен. Всякий скажет вам, что есть. Но я выражаю собственное мнение. Конечно, именно на это я потратил немало времени, особенно с тех пор, как поселился здесь, в Биг-Суре. Сомневаюсь, однако, что, глядя на мои пейзажи (или морские виды), кто-нибудь поймет, сколько времени и умственных усилий посвятил я Матери Природе. Кто-то бывает озадачен, кто-то всплескивает руками (то ли в восторге, то ли в ужасе, никогда не мог этого понять), видя мои композиции, вдохновленные природой. Обычно в них есть что-то чуждое ей, кошмарное, неестественное, что лезет в глаза, как нарыв. Возможно, эти «изъяны» — результат подсознательной попытки внести что-то свое, свой «фирменный знак». Если совсем откровенно, одной природы мне всегда было мало. На картине, конечно. Другое дело, когда я остаюсь с нею один на один, когда гуляю по лесу или по холмам или просто брожу по безлюдному берегу. Тогда природа — это все, а я, то есть то, что осталось от меня, — всего лишь ничтожно малая частица того, на что я смотрю. Все, что открывается взору, — когда вы просто глядите вокруг, не пытаясь обращать особое внимание на что-то конкретное, — бесконечно и вечно. Всегда в таком состоянии души наступает высокое мгновенье, когда ты «вдруг видишь». И ты смеешься, что называется, без удержу. Не дарит ли нам Таможенник Руссо такое ощущение всякий раз, как мы смотрим на его картину? Я имею в виду внезапное прозренье и счастливый смех. Почти все «наивные» художники дарят нам это чувство радости и чуда. Когда мы смотрим на картины этих мастеров реальности, обычно всего лишь наивных художников, не обучавшихся премудростям живописи, нас волнует не столько то, как они видели мир, сколько то, как они его чувствовали. Они побуждают нас броситься вперед, чтобы обнять то, что мы видим; они делают мир невыносимо реальным.