Жуков стоял неподвижно, с осунувшимся, потемневшим лицом.
— Ни в чем я таком не замешан! И подумать об этом не мог… — сказал наконец, трудно смочив языком высохшие губы.
— Им не удалось вовлечь вас в это преступление — я знаю. Вы даже помогли следствию, насколько сумели. Но подумайте о другом. У вас была с ней не одна встреча, вы собирались взять ее в жены, она даже как будто полюбила вас…
— Точно что полюбила! — Жуков как-то по-мальчишечьи шмыгнул носом, был полон негодования, давно понял, что любовь к ней перешла в яростное презрение.
— Да, у нее могло быть к вам искренне влечение, такое же, как у вас к ней. Конечно, вы правы — это была не наша, не советская любовь, не глубокая, товарищеская связь двух до конца понявших друг друга людей. Но разве вы сами не могли бы раньше разгадать сущность этой любви? Вспомните — о чем вы говорили с Клавой, что вас главным образом привлекало в ней?
Жуков молчал, теребя медную пряжку ремня.
— Известно, что парня в девушке привлекает… Красивая, бойкая. Одевалась аккуратно. Всегда умела кофточку подходящую выбрать, чулочки… Хорошо танцевать умела… — Замолчал, понял, почувствовал, что высказывает что-то совсем не то. С удивлением заметил, что невольно говорит о Клаве в прошедшем времени. И действительно — то, что было между ними, казалось теперь страшно далеким, навсегда рухнувшим в прошлое. — Ни о чем мы с ней особенно не говорили. На берег сходишь: первая мысль — потанцевать и прочее такое… Разговоры потом…
— «Разговоры потом»! Эх, Жуков, Жуков!
Таким осуждающим и в то же время понимающим взглядом смотрел на него Андросов, что Леониду стало нестерпимо стыдно за свои слова.
— Сейчас, в мирное время, на серьезный разговор что-то не тянет, товарищ капитан третьего ранга. Были бы военные дни…
— Но для нас еще не кончились военные дни! — с силой сказал Андросов. — Старый мир, чующий свою гибель, не прекращает войну против нас. Это тайная война, многие не знают о ней, советский человек занят мыслями о мире, но тем страшнее она, тем опаснее. Война миров, Жуков, вы не задумывались, что это значит? И в этой войне первую линию обороны против фашизма занимают строители будущего человечества, советские молодые люди. А фашизм старается разбить наши ряды, выбирает самых неустойчивых… Скажите, есть у вас какой-нибудь большой закадычный друг?
— Как не быть! — Жуков вспомнил Калядина, его дышащее спокойной силой лицо.
— И этого друга вы полюбили, сошлись с ним сердцами тоже потому, что он бойкий, красиво одет?
Леонид усмехнулся, молчал.
— Поймите меня правильно, Жуков. Девушка есть девушка. Чудесно, если она и красивая и потанцевать умеет. Но если смотреть только на это, не узнать, что у нее за душой, — вот и может получиться так, как у вас с Шубиной получилось… Значит, так-таки ни о чем серьезном с ней и не говорили?
— Все больше спорили — уходить мне с флота или нет. Она к демобилизации тянула, я, конечно, колебался, на корабле остаться хотел, военным моряком.
— А почему, кстати, вы хотели остаться военным моряком? Гражданские люди сейчас тоже большие дела творят, коммунизм строят под нашей защитой.
Жуков молчал. Да, действительно, почему так нестерпимо жалко ему уходить с флота? «Хорошо тебе на корабле? Хорошо! Дело свое любишь! Морской талант!» — четко всплыли в памяти слова Калядина.
— Не потому ли, что у вас есть призвание к военно-морской службе! — Не спросил — утвердительно сказал Андросов. — Любовь к морю у вас есть, быстрота, сообразительность, зоркость. Я видел, как вы во время шторма работали. Но развиты ли в вас другие качества, особенно необходимые советскому моряку, — положительность, боевая принципиальность, разборчивость в выборе знакомств? Вот над чем вам следует задуматься, Жуков.
Солнце стояло в зените.
Легкая рыбачья шхуна скользила вдоль борта ледокола. Парус был выгнут ветерком, синий выцветший крест зыбился на розовом полотнище норвежского флага. Сидя за рулем, плотный юноша в широком комбинезоне с жадным любопытством смотрел на советский ледокол.
Рейд белел медленно скользящими крыльями прямых и латинских парусов. Верхушки голых высоких мачт покачивались на уровне крыш. Бергенские дома спускались к самой воде, палубы кораблей были как бы продолжением городских улиц.
У дальнего причала высился, как снеговая гора, белый лайнер линии Гамбург — Нью-Йорк.
Дальше закопченный транспорт под американским флагом вздымал над пирсом краны и пучки стрел. Окружившие рейд каменные холмы в яркой зелени деревьев были прорезаны ложбинами переулков, круто взбегавших вверх. Над кронами листвы поднимались башни готических церквей.
С тех первых минут, когда советские корабли ошвартовались в порту, у переброшенных на пристань сходней не расходилась толпа людей. «Это, конечно, не одни и те же люди, — подумал дежурный офицер Игнатьев, — они проходят и уходят, сменяют друг друга». Мужчины, надвинув шляпы на глаза, задумчиво посасывают трубки, дети с любопытством подаются вперед, вырываясь из рук удерживающих их матерей.
— Товарищ старший механик, посмотрите на парнишку у трапа, — сказал улыбаясь Игнатьев.
Мальчик лет восьми, одетый в выцветший от стирки костюмчик, вкрадчивыми, робкими движениями старался взойти на корабль. Он подходил к сходне вплотную, делал несколько шажков вверх, не отрывая от дежурного матроса опасливых, страшно любопытных глаз. Стоящий рядом с ним пожилой человек, одетый в пиджачную пару, — верно, отец, подумал Игнатьев, — хватал мальчика за руку, что-то строго говорил. И снова робкие шаги ребенка. И вновь резкий жест отца.
— Любопытствует парнишка! — нагнулся над фальшбортом кочегар Кривов. — Да вы, гражданин, или как вас там, мистер, ослобоните парнишку. Пусть взойдет. Мы его не съедим. Сами угостим чем богаты.
Норвежец качнул головой, недоумевающе пожал плечами. Кочегар пошарил в кармане, что-то пробормотал, скрылся в двери надстройки.
Когда он вернулся на палубу, в его пальцах была большая, пестреющая оберткой конфета. Отец с мальчиком все еще стояли в первом ряду.
— Подходи-ка, хватай. Ленинградская. Из гостинцев, что сыну везу на Север.
Кривов протянул к набережной длинную руку. Мальчик попятился, крепче ухватился за отцовский палец. В толпе сдержанно заулыбались. Норвежец приподнял шляпу, потянул сына — уйти подальше от греха.
— Эк они какие запуганные! — Кочегар распрямился, осмотрелся смущенно. — А мальцу сладкое не помешает, вишь какой худущий. Здесь у них до сих пор все по талонам. А ну, подожди… — Он сбежал по сходне, вложил конфету в сжавшиеся маленькие пальцы.
— Мангетак![26] — приподнял шляпу отец.
— Ясное дело — так, — сказал кочегар удовлетворенно.
…Старший механик вздохнул, тщательно вытер ветошью черные от машинного масла пальцы. Он стоял у входа в кочегарку. Большая голова механика была слегка склонена набок, словно и сейчас по многолетней привычке он прислушивался к работе машин.
Тихон Матвеевич решал, казалось, какой-то сложный вопрос. Он сунул ветошь в карман спецовки, открыл дверь в коридор правого борта, двинулся к каюте замполита.
Андросов полулежал на узеньком диванчике, читал книгу. На переборке, против отдраенного иллюминатора, солнечными бликами колыхались отражения водной ряби. Когда вошел старший механик, капитан третьего ранга спустил ноги на пол, положил книгу рядом с собой.
— Прошу садиться, Тихон Матвеевич.
Старший механик присел на кресло у стола.
— Закончили прием горючего?
— Порядок. Разъединяем шланги… — Тихон Матвеевич хотел сказать еще что-то, но осекся, молчал.
— С ремонтом задержка, — досадливо сказал Андросов, — никак не можем с норвежцами договориться. Ремонт, в сущности, небольшой, а одна фирма несуразную цену затребовала, другая согласилась было, да не прислала рабочих.