Летом я поехала с ним в Нижний Новгород на ярмарку. Жили мы в караван-сарае. Номера были наверху, внизу — лавки. В номерах жили сарты, человек двести, Ося и я. Ося с 8 часов утра и до вечера должен быть в лавке. Я еще сплю, тогда он запирает меня снаружи на ключ. Из моей комнаты в лавку проведен звонок; я дико скучаю и с утра до вечера капризничаю. Звоню я к Осе поминутно, то же самое делает Максим Павлович,[15] когда Ося наверху. Ося с ног сбился, бегая взад-назад, и даже похудел.
Когда мы с Осей ездили в Нижний Новгород, я взяла с собой весь товарищеский архив, в котором были письма Оси и его товарищей друг к другу, женские письма, тетради, исписанные стихами и философскими трактатами. Я читала этот архив как роман, с горящими щеками, но это было самое увлекательное читанное мною в жизни, я чуть не плакала, когда обнаружила, что архив пропал.
Зимой поехали в Читу и на ярмарку в Верхнеудинск. Жили мы там без права жительства, за взятки полиции. Питались рябчиками и пельменями. Ося продавал бурятам кораллы и часы без потрохов, которыми они пользовались как коробочками.
По вечерам мы с Осей ходили в собрание играть в лото и ужинать.
Л. Ю. и О. М. Брики вскоре после свадьбы. Москва, 1913
В один из вечеров загорелась деревянная китайская пагода, видная из окна собрания. Все кинулись к окнам. Горело замечательно красиво. Мы долго стояли и ждали, пока обвалится верхушка, но она все не валилась. Мы попросили официанта последить и, как начнет валиться, сказать нам, но верхушка рухнула сразу, и нам было очень обидно.
Этой же зимой мы ездили в Париж и в кинематографе Патэ опять смотрели пожар китайской пагоды в Чите и увидели, как рухнула верхушка. Мы были потрясены чудесами техники.
По пути из Сибири в Москву на одной из станций мы помогли англичанину купить аквамарин. Познакомились, разговорились и за долгий семидневный путь подружились. Он лесопромышленник и в лесах Японии прожил двадцать лет. У него там домик, весь наполненный книгами, — маленький музей, который он собрал за эти двадцать лет одиночества.
Ровно два года назад ему пришлось по делам ехать в Токио. В коридоре международного вагона он увидел девушку удивительной красоты. Она ехала в сопровождении пожилой дамы, своей компаньонки. Разговаривали они по-английски и, подъезжая к Токио, заволновались, не будучи уверены, Токио ли это. Наш англичанин любезно помог им, обменялись несколькими фразами, поезд медленно и плавно подкатил к дебаркадеру, дамы сели в экипаж и поехали в гостиницу, англичанин за ними. На следующий день в холле он подошел к ним, как знакомый, и два дня они провели вместе.
Путешественницы уехали к себе в Америку, а англичанин — в лес.
Он написал ей письмо, которое шло месяц, и месяц шел ответ. Он стал писать чаще, переписка сделалась ежедневной, полетели телеграммы. Он влюбился как сумасшедший и дал обет возложить цветы на могилу Саади, если она примет его предложение.
Предложение было принято, он поехал в Америку, вернулся, подготовил всё для ее прибытия и сейчас едет в Париж для того, чтобы там с ней обвенчаться.
В Москве мы получили телеграмму о том, что они приезжают, заказали им комнату в «Метрополе» и встретили на вокзале. Она действительно оказалась красавицей. Величественная блондинка, с крошечной горделивой головкой, по-американски элегантная. На шее сибирский аквамарин в оправе из брильянтов.
Первое, о чем она спросила меня, — в какую я хожу церковь. Мы водили их по Москве, надарили им русских платков и массу кустарной мелочи.
Они уехали на могилу Саади, а оттуда к себе.
Через несколько дней после объявления войны я получила от них патриотическую телеграмму и два письма, одно за другим, в которых они писали мне, что так как муж мой, конечно, на войне, то чтобы я знала, что у меня есть друзья и что их дом — это и мой дом.
Но мне было не до них, и я потеряла их адрес.
Две осени мы ездили в Туркестан, эти оба раза слились в моей памяти, хотя второй раз с нами ездил Липскеров.
Туркестан до того нам понравился, что мы мечтали прожить там несколько лет. Мы были в Самарканде, Ташкенте, Коканде, Бухаре, Намангане, Андижане, Оше.
Мы ездили из города в город, в поездах, с отдельными вагонами «для сартов», как для скота, и сарт мог купить себе любой билет, хоть первого класса, его все равно сажали в этот вагон.
Мы переезжали в грузовике пустыню, обгоняя караваны верблюдов. Целые дни просиживали в лавках на базаре, пили зеленый чай и ели горячие лепешки со свежим инжиром и виноградом.
Мы бродили по глиняным улицам, встречали сарта в золотистом халате, с большой розовой розой за ухом, женщину в сером и девушку в красном, одинаково запеленутых.
Над глиняными стенами висели красные осенние абрикосовые ветки.
Мы выходили на площадь, окруженную голубыми мечетями, и на площади груды фруктов и дынь, а около них, поджав ноги, сарты в пестрых чалмах и халатах.
В Самарканде мы подружились с торговцем книгами Шалазаровым, и я большую часть времени проводила у него в лавке. Он никак не мог понять, чем торгует Липскеров, и когда нам, наконец, удалось объяснить ему, что он поэт, воскликнул: «Понимаю, понимаю, человек, который говорит из сердца».
Он рассказал нам печальную историю. Пятнадцать лет он прожил со своей женой, и она оставалась бесплодной. Он не хотел другой жены, но отсутствие детей — страшное несчастье, и старая жена сама уговорила его жениться вторично. Он женился, и в тот же год обе женщины забеременели. Он чуть не плакал, когда рассказывал нам это.
Принимали нас пышно, с подарками. Мы привезли в Москву неисчислимое количество халатов, платков и шелковых материй. Нас закармливали пловами. Я ходила на женскую половину, — меня обступали со страшным гамом, женщины щупали материю платья, вязаную кофту, шляпу. Поднимали даже юбку.
Один богатый купец принимал нас с помпой, по-европейски, за столом и со стульями, и пошел к женщинам предупредить о моем приходе. Он вернулся к нам веселый, с грудным ребенком на руках. Вот, говорит, ездил в Москву, вернулся, всё дела были, к женам никак не мог зайти и не знал даже, что должно было что-то родиться, а сыну, оказывается, два месяца. Подумать только — ребенок мог родиться и умереть, а отец ни о чем и не знал бы.
В Самарканде же мы поехали осматривать публичные дома. Существовали они недавно. Раньше в Туркестане проституток не было — были бачи, мальчики с длинными волосами, они танцевали на свадьбах, пели песни в чайханах и заменяли узбекам проституток, но русское правительство прекратило это безобразие, открыло публичные дома, и нам захотелось посмотреть на такое культурное достижение.
Это целая улица за городом, единственное место, где можно встретить женщину с открытым лицом. Поехали я, Ося и два пожилых сарта, приятели. У заставы нас останавливает полицейский и обращается ко мне: «Пожалуйста, в будку». Я иду, Ося за мной. В будке молодой пристав: «Вы куда идете?» Ося: «В публичный дом». Пристав: «А это кто?» Ося: «Это моя жена». — «Как же вы с женой в такое место вместе идете?» — Ося: «Да вот интересуется». Тогда пристав стал спрашивать меня, знаю ли я, куда меня везут, стал рассказывать, что там происходит, и когда окончательно убедился, что я еду добровольно, всё-таки послал с нами городового.
Улица эта вся освещена разноцветными фонариками, на террасах сидят женщины, большей частью татарки, и играют на инструментах вроде мандолин и гитар. Тихо и нет пьяных. Мы зашли к самой знаменитой и богатой. Она живет со старухой-матерью. В спальне под низким потолком протянуты веревки, и на веревках висят все ее шелковые платья. Все по-восточному, только посередине комнаты двухспальная никелированная кровать.
Принимала она нас по-сартски. Низкий стол, весь установлен фруктами и разнообразными сладостями на бесчисленных тарелочках, чай — зеленый.