старая шаль. И сверху дымится белый иней.
ГОД 1 8 6 5
2 января.
<...> Сент-Бев однажды видел первого императора: это
было в Булони, в тот момент, когда Наполеон мочился. — С тех
пор Сент-Бев воспринимает всех великих людей и судит о них
приблизительно так, как будто он видит их в этой позе. < . . . >
12 января.
Я думаю, что лучшим литературным образованием для пи
сателя было бы со времени окончания коллежа до двадцати
пяти — тридцати лет пассивно записывать все, что он видит,
что он чувствует, и по возможности забыть все прочитан
ное. < . . . >
13 января.
В «Эльдорадо».
Большой круглый зал с ложами в два яруса, расписанный
золотом и выкрашенный под мрамор; слепящие люстры; вну
три — кофейня, черная от мужских шляп; мелькают чепцы
женщин с окраин; военные в кепи — совсем мальчишки; не
сколько проституток в шляпках, сидящие с приказчиками из
магазинов, розовые ленты у женщин в ложах; пар от дыхания
всех этих людей, пыльное облако табачного дыма.
В глубине — эстрада с рампой; на ней я видел комика в чер
ном фраке. Он пел какие-то песни без начала и конца, преры
ваемые кудахтаньем, криками, как на птичьем дворе, когда его
обитатели охвачены любовным пылом; жестикуляция эпилеп
тика, — идиотская пляска святого Витта. Зрители приходят в
восторг, в исступление... Не знаю, мне кажется, что мы прибли-
486
жаемся к революции. От глупости публики так разит гнилью,
смех ее такой нездоровый, что нужна хорошая встряска, нужна
кровь, чтобы освежить воздух, оздоровить все, вплоть до на
шего комизма.
15 января.
<...> Одно из самых больших удовольствий, одна из самых
больших радостей для нас — это рассматривать рисунки, поку
ривая сигары с опиумом, так, чтобы линии, воспринимаемые
глазами, сплетались с грезами, навеянными этим дымом.
16 января.
Любопытная жизнь у литератора. При появлении каждого
тома страх перед чем-то неприятным; каждая вышедшая в свет
книга — опасность. Боишься, что успех будет недостаточный,
а если он оказывается слишком велик, — боишься преследо
ваний...
17 января.
Вчера вышла наша «Жермини Ласерте». Нам стыдно за
свои нервы и свое волнение. Чувствовать в себе такую духов
ную смелость, какую ощущаем мы, и испытывать предательское
действие болезненной слабости, нервов, трусости, гнездящейся
в глубине желудка, тряпичности нашего тела. Ах, как печально,
что физические силы у нас далеко не равны силам духов
ным!
Убеждать себя, что бояться бессмысленно, что судебное пре
следование за книгу, даже оставленное в силе, — это ерунда,
убеждать себя еще в том, что успех для нас ничего не значит,
что мы соединились и образовали неразлучную пару с тем,
чтобы добиться какой-то цели и результата, что наши про
изведения рано или поздно будут признаны, и все-таки впадать
в уныние, беспокоиться в глубине души, — в этом несчастье на
ших характеров: они тверды в своих дерзаниях, в своих поры
вах, в своем стремлении к правде, но их предает эта жалкая
тряпка, наше тело. А впрочем, могли бы мы без всего этого де
лать то, что мы делаем? Разве не в такой болезненности со
стоит ценность нашего творчества? Не в этом ли ценность
всего, что вообще в наши дни имеет ценность, от Генриха Гейне
до Делакруа? Мне кажется, только один человек сохранил без
мятежность в наше время, это Гюго в области высокой поэзии.
Но, может быть, именно оттого ему чего-то не хватает?
487
Я спрашивал себя, как в мире родилось Правосудие.
Больше я об этом себя не спрашиваю. Сегодня я проходил по
набережной. Там играли мальчишки. Самый старший сказал:
«Давайте устроим суд!.. Чур, судом буду я».
Следовало бы изучать происхождение общества, изучая ре
бенка. Дети — это начало человечества, это первые люди.
19 января.
Наше творчество довольно хорошо характеризуется и резю
мируется тем ля, которое мы дали в этом месяце, выпустив три
вещи: роман «Жермини Ласерте», статью «Фрагонар» и офорт
«Чтение» *.
В сущности, Тэн — это лишь серьезный Абу.
26 января.
<...> Самая верная оценка гения Мишле была бы следую
щая: это историк, который смотрит на все в бинокль, причем
на крупные события он наводит уменьшительные стекла, а на
мелкие события — увеличительные.
Как испаряется прошлое! В жизни наступает момент, когда,
как при эксгумации, можно собрать воспоминания всего пере
житого и все то, что осталось от прежних лет, в крошечный гро
бик, где-то в уголке памяти. <...>
Надо презирать публику, насиловать ее, скандализировать,
если при этом поступаешь согласно своим ощущениям и слу
шаешься велений своей натуры. Публика — это грязь, которую
месят и из которой лепят себе читателей.
Что такое талант? Не организация ли это человека, создан
ного иначе, чем другие, и потому противопоставленного боль
шинству своих современников? < . . . >
Вторник, 8 февраля.
<...> Обедаем у Шарля Эдмона вместе с Герценом *. Лицо
Сократа, цвет лица теплый, прозрачный, как на портретах Ру
бенса, между бровями — красный рубец, словно клеймо от
раскаленного железа, борода, волосы с проседью. Он беседует,
и речь его то и дело прерывается ироническим гортанным
смешком. Говор мягкий, медлительный, без той грубости, ка-
488
кой можно было бы ожидать, глядя на его коренастую, массив
ную фигуру; мысли тонки, изящны, отточенны, иногда даже
изощренны и всегда уточняются, освещаются словами, которые
приходят к нему не сразу, но зато каждый раз удачны, как
всегда бывают выражения умного иностранца, говорящего по-
французски.
Он рассказывает о Бакунине, о том, как тот провел одинна
дцать месяцев в одиночной камере, прикованный к стене, как
бежал из Сибири по реке Амуру *, как возвращался через Ка
лифорнию, как приехал в Лондон и тут же, весь потный, обни
мая Герцена, целуя его своими мокрыми губами, первым дол
гом спросил: «А есть здесь устрицы?»
Монархия в России, по его словам, разлагается. Император
Николай, говорит он, был просто унтер-офицером, и Герцен
рассказывает эпизоды, характеризующие императора как героя
самодержавия, великомученика начальственных предписаний,
о котором многие думают, что он отравился после Крымского
разгрома. После взятия Евпатории * он будто бы расхаживал
по дворцу своими каменными шагами, похожими на шаги ста
туи Командора, и вдруг подошел к часовому, вырвал у него
ружье и, сам став на колени против солдата, сказал: «На колени!
Помолимся за победу!» < . . . >
Видеть, чувствовать, выражать — в этом все искусство.
17 февраля.
< . . . > Натура в сочетании с выбором — вот что такое ис
кусство. Какую ерунду плел Винкельман о том, что «Торс» *
не переваривает пищи! Нет, переваривает! Поставьте рядом с
ним натурщика, и увидите, что это то же самое. Фремье говорил
мне: «Господин Рюд сопоставлял красивую голову лошади Фи
дия с головой извозчичьей лошади; никакой разницы, только
голова извозчичьей лошади была красивее!»
Греки изображали то, что они видели, то есть натуру, и не
искали никакого идеала... Один англичанин сказал, что ше
девры перестали создаваться с тех пор, как появилось намере
ние их создавать. < . . . >
Воскресенье на масленице, 26 февраля.
<...> Успех в наше время! Это словно котелок с кипящим