Материал журналиста Ж. Касьяненко назван предельно точно: «За жестокие опыты над северодвинцами надо судить, как за преступления против человечности».
Такие вот разительные контрасты. Солнечный летний день на Азовском море в далеком, но куда более комфортном для народа прошлом, когда после Первой мировой и гражданской войны утекло всего несколько лет, и мой зимний вечер в Москве над газетной страницей, поведавшей о сегодняшних «демократических» реалиях постсоветской России, когда после Великой Отечественной войны минуло более полувека, но стало хуже, чем до войны. Человеку моего поколения не думать об этом, не сопоставлять подобные факты и ситуации просто невозможно. Мысли о пережитом, как говорится, былое и думы не оставляют ни на миг.
…Прошло месяцев пять-шесть, мы отправились в путешествие.
Мне было шесть лет — рос нормальным для своего возраста мальчишкой, непоседой. Сначала мы жили в Хосте, это небольшой городишко под Сочи. Затем переехали в Новый Афон, около Гагры. Наконец, решили податься в Сухуми. В дороге матушке стало плохо. Когда добрались до города, отец сразу отвез ее в больницу — она ждала ребенка.
В Сухуми у родителей была знакомая семья, где мы собирались остановиться (по их приглашению), но обосновались все-таки в гостинице. Три раза в день навещали матушку. Фактически — ходили вокруг больницы целый день. Все ждали — вот-вот случится «это». Первые два дня она чувствовала себя нормально. На третий — отец утром ушел и пропал. Часа через два или три он появился, разъяренный, с заплаканным лицом, в сопровождении двух мужчин в белых халатах. Это были врачи, грузины. Очень громко, почти крича, отец говорил мне: «Смотри, сынок, вот эти гады загубили твою маму, запомни их!» И, уже обращаясь к ним, требовал, чтобы немедленно провели нас обоих в морг. Те его отговаривали, дескать, нет разрешения. Отец обещал разнести их больницу в пух и прах, если немедленно не отведут нас к покойнице. Врачи поняли — положение безвыходное и выполнили его требование.
Кажется, и теперь та картина стоит перед глазами. Тело матери находилось среди других покойников. Нас подвели к ней, сдернули простыню. Она была в белой ночной сорочке, с растрепанными волосами, с запекшейся пеной у рта, с опавшим животом. Отец как стоял, так и припал к ней, рыдая и проклиная все на свете. Я не знал, что делать, просто не мог поверить, что остался без матери. На всю жизнь запомнил свесившуюся вниз материнскую руку. Взял ее в свои ладошки и почувствовал, какие холодные у нее пальцы. Все старался их согреть.
Потом врачи стали уговаривать нас уйти…
Дальше — точно во сне. Отец отвел меня в гостиницу, а сам весь день мотался по городу, организуя похороны. Вернулся поздно, измученный и усталый. Ночью часто вставал, ходил, опять ложился. Рано утром мы отправились в похоронное бюро, где он, оказывается, уже был вчера. Отец все оговорил, внес плату за катафалк и другие услуги. Затем мы добрались до кладбища, что на юго-восточной окраине города — называлась она, эта окраина, Синоп. Здесь было много старых захоронений. Отец позвал «могильщика» и пошел с ним к тому месту, где будет покоиться матушка. Поблизости, как сейчас помню, росла пальма и много больших деревьев…
Договорились, что к обеду могилу выроют. Отец расплатился, мы отправились в больницу. Там уже собирались люди, чтобы проводить покойницу в последний путь. Пришла, в том числе, и семья, с которой были дружны мои родители. А еще, наверное, их знакомые, близкие, всего человек двенадцать-пятнадцать. Через некоторое время отец вернулся из больницы, сказал, что покойницу обмыли, сейчас ее надо одеть. Попросил трех женщин помочь — они пошли за ним.
Подъехала арба, привезли тахту и несколько стульев, все это было расставлено здесь же, у больницы. Гроб, оказывается, доставили еще раньше. Через некоторое время матушку вынесли, открытый гроб установили на тахте. Все целовали покойницу в лоб, плакали, прощались, но я не верил — никак не верил! — в то, что она от нас ушла навсегда.
Через много лет, когда закончилась война, отец, выйдя на пенсию, поселился в Сухуми. Я приезжал к нему, мы долгими вечерами беседовали, вспоминая прошлое, прежде всего, мою мать. Казалось бы, годы должны были сгладить пережитое, тем более что у него была другая семья, но отец всегда с нежностью отзывался о матери, с негодованием говорил о тех, кто ее лишил жизни. Слово «убийцы» и через многие годы срывалось с его уст.
Я, конечно, разделял его настроения, потому что никаких оснований для смерти цветущей, двадцатидевятилетней женщины, у которой были уже третьи роды, не могло быть. К тому же матушка, объяснял мне отец, обладала абсолютным здоровьем, никогда не болела. Ее убили, но доказать это оказалось невозможно.
Не знаю, кому мешала моя добрая мать, кто свел с ней счеты. А может, не с ней, а с отцом? Я не поручусь, что в тогдашней бурлящей жизни у него не было врагов. И даже таких, о существовании которых он мог и не подозревать…
…В Сухуми мы прожили еще три-четыре дня. Утром отец уходил с чемоданом на базар — продавать вещи, в основном матушкины, чтобы рассчитаться с долгами за похороны. А мне он наказывал: за тобой, мол, зайдут, накормят, и не смей никуда отлучаться. Действительно, по утрам ко мне приходили две незнакомые женщины, водили в чайную, кормили и приводили обратно. Позже одна из них стала женой моего отца, вторая была ее сестрой.
Каждый день после похорон, ближе к вечеру, мы с отцом ходили на могилку матери. Что потом? Обратный путь в Темрюк, уже без матери, без вещей и, как я понял, без денег. Это было полное опустошение — моральное, физическое, материальное.
В Темрюке нас ждал сюрприз. Позаботился начальник и друг родителя Куцин: отца назначили директором небольшой консервной фабрики в станице Крымской (сейчас — город Крымская). Мы сразу же переехали туда. Оба жили на фабрике. Там же и питались.
В это время как раз заканчивалась наладка производственных мощностей построенного по соседству завода-гиганта (по тому времени). Вскоре была запущена первая линия. Отца переводят туда заместителем директора, а директором — вот радость! — становится Куцин.
Мы с отцом сняли двухкомнатную квартирку с отдельным входом у зажиточного жителя станицы. Называли его почему-то «кулаком».
Шел 1930 год. В один из выходных отец привел меня на завод и стал знакомить с производством. Объяснял все популярно. Конечно, у меня, мальчишки, дух захватило. Все казалось сказочным. Только сказка была реальностью. Много позже, когда я уже был взрослым человеком, отец рассказывал о своем могучем заводе, о Микояне, наркоме пищевой промышленности, который тогда частенько посещал Крымский консервный завод — ведь это был один из первенцев пищевой промышленности того времени. А еще я знал, что Анастас Иванович интересовался у отца его отношением к учебе…
1931 год был полон событий. Во-первых, мы его встречали не вдвоем, в втроем: приехала из Сухуми Клавдия Моисеевна, ставшая женой отца. Во-вторых, весной мы переехали в построенный заводом трехэтажный дом, который казался мне дворцом. В-третьих, я пошел в первый класс. В-четвертых, осенью того года отец уехал в Москву, его зачислили слушателем Промышленной академии имени Сталина. Она находилась в то время у Красных Ворот.
Учитывая, что нас с Крымской и заводом уже ничего не связывало, мы с Клавдией Моисеевной сначала переехали в Сухуми, где поселились в доме ее матери, а в декабре добрались до Москвы. Отец к тому времени получил комнату в академическом семейном общежитии. Комната была большая, светлая, нашей семье в ней было удобно. А семья к тому времени состояла уже из четырех человек: Клавдия Моисеевна родила дочь, у меня теперь была сестра Леночка.
В целом жили нормально. Никаких потрясений или скандалов, но «вспышки» — случались. Первая — еще в Крымской, у «кулака». Хозяин имел огромную собаку, держал ее на цепи. Помню, хозяин часто говорил мне (отцу, разумеется, не смел) разные грубые слова; я решил в отместку отыграться на его собаке: длинной палкой загонял ее в будку и «шуровал» там.