– Прямо так?!
– А чего же? Сорвется, – хуже не будет.
– Правильно говоришь. Спасибо тебе!
От души пожал ему руку. Крепко. Шел по дороге – сердце горело. Каким оголтелым или злоумышленным был человек, так легко, с кондачка, поставил под удар большое наше и нужное дело? Я искренне ненавидел в эти минуты фатоватого квартирьера. Совсем не думал о том, что нет у меня ни рекомендации, ни о том, что Васильев – член Реввоенсовета. Нес, как знамя или как факел, свой негодующий протест.
Вот «Модерн». Зеркальная дверь, зеркало в вестибюле. Камень, железо, частью стекло – выдержали наше время – остались от прошлой шикарной гостиницы. А ковры, цветы, тепло и швейцар – не выдержали – похерились. Со швейцарами исчезла и чистота: намерзший снег на ступенях, на стенах или пыль, или копоть. Черная доска. Криво мелом: «Васильев – № 17». Нашел! Коридоры темные, пахнет керосином. Пыхнул спичкой – семнадцатый номер. Постучал. За стенкой ходят шаги. Еще постучал. Дверь открылась сразу – в полусвет, в табачный дым. Сунулась голова.
– Войдите же, я сказал…
– Могу ли я видеть товарища Васильева? – И попутно сфотографировались занавески на окнах, и шипящий примус со сковородкой, и толстая женщина, почему-то враждебно огрызнувшаяся на меня глазами.
– Я – Васильев, – грудным и усталым голосом сказал человек.
Я назвался.
– Садитесь.
Васильев длинный, в одной фуфайке, ссутулился на кресле, захватил рукой небритый подбородок, слушает и думает из-под нахмуренных бровей:
– Такой произвол, простите, ни в какие ворота не лезет! – закончил я свою жалобу.
Васильев пощурил глаз, отпустил подбородок и мягко тронул меня по колену.
– Не волнуйтесь – уладим. Я знаю немного это дело.
Успокаивающий у него приглушенный бас.
И громко в соседнюю дверь:
– Коля!
Предстал адъютант – воплощенная готовность с револьвером и блокнотом.
Болезненно морщась, говорил Васильев куда-то в пол, негромко, раздельно, настойчиво.
– Я просил, чтобы так не решать. Надо выяснить раньше. Что за спешка?
– Но… товарищ Васильев, – перепугалась готовность, – сам же сотрудник музея указал квартирьеру…
– Какой сотрудник? Мало ли говорят… Вот официальный представитель музея.
Взял, блокнот, кинул в страницу несколько строчек.
– Поезжай сейчас в штаб, передай это Михину. Скажи – я просил…
Адъютант щелкнул каблуками и исчез. Васильев улыбнулся хорошей измученной улыбкой. И, провожая до двери, сказал просто, по-товарищески:
– Ладно, что вы меня захватили. Я завтра уезжаю.
И добавил задумчиво:
– Случается в этой суматохе, знаете, всякое…
Как на крыльях вышел я из «Модерна»!
Женщина везла на салазках охапку дров, – паек, как она объяснила, – и рассыпала их у подъезда гостиницы. Я собрал с удовольствием эти дрова и сам перевез через улицу салазки и, наверно, еще раз проделал бы то же, если бы это понадобилось, и с такой же радостью. Так подняла и взвинтила меня отзывчивая теплота Васильева. Идя навстречу прохожим, я внезапно чувствовал рождающуюся у меня улыбку, старался сдержаться и ничего не выходило, и встречные тоже начинали улыбаться. В таком настроении я дошел до музея.
Нахлобучил татарчонку картуз на глаза:
– Букин здесь?
– Верху они се, – радостно залопотал мальчишка.
Мягко ступая валенками, по дороге я зачем-то свернул в канцелярию и стремительно распахнул дверь. От раскрытого шкафа отскочил человек с таким испугом, что я даже не признал в нем сразу нашего Жабрина. На пол рассыпалась папка с грудой бумаг. Был момент непередаваемой неловкости. Жабрин спиной ко мне скорчился, подбирая разлетевшиеся листочки. Это были бумаги Корицкого. Или я нашелся, или так уж велик был наплыв переполнивших меня радостных чувств, но я торжественно провозгласил в этот жалкий момент:
– Ура, наша взяла!
Жабрин в тон мне ахнул, что-то заговорил, все елозя на коленях, подбирая бумаги.
– Мои нервы никуда не годятся, – оправдывался он, – я укладывал дела и от неожиданности вот все разронял…
Я помчался наверх. Было общее ликование. Сережа каждого угощал папиросой. Весь остаток дня я работал как бешеный. Увлечение мое не слышало ни усталости, ни времени.
Пробегая мимо Инны, разбиравшей библиотеку, я галантно приветствовал ее воздушным поцелуем. От изумления она открыла рот и бухнула из рук толстенный том.
– Ох, окаянный!
– Так действует на женщин один воздушный поцелуй!
– Какой нахал!! Ни воздушный, ни настоящий….
Я прервал ее, поцеловав прямо в губы. И опрометью бросился по залу. Вдогонку мне полетела щетка и весело возмущенный окрик.
Опять новое утро, а я еще чувствую славный прошедший день, чувствую бодрый, свежий подъем. Кончаю утренний кофе и жду Сережу. У меня в гостях мой приятель, тоже сторож – старик Захарыч. У Захарыча нос, как дуля, весь иссечен морщинами. От мороза и водки налился вишневым закалом. Пьем на верстаке, к кофе сахарин, разведенный в бутылочке. Захарыч не признает сахарина.
– Не, паря. Ежели бы то николаевски капли – то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?
– Ну, пей так…
– Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое, и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!
– Выкрутились кое-как.
– Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец – на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…
Вошел Сергей.
– Айда музей отпирать!
– Идите, ребятишки, – подымается огромный Захарыч, – идите, и по мне куры плачут – пойду.
Захарыч – сосед. Он – напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.
Снимаем печать – отмыкаем замок.
В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.
Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.
– Смотрите… это что?
С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась, и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.
– Что за дьявол, – открыл я глаза, – смотри-ка… у всех по руке отпало…
Сергей был подавлен.
– Ничего не понимаю, – вздергивал он плечами. – Что… такое?!
Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?!
Я внимательно исследовал статуи.
– Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!
Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.
Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.
– В чем же дело-то, – обескураженно приставал Сергей, – твои предположения?!
– Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…
– Иди к черту, – обиделся Сергей, – балаганщик!
Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.