И вдруг по рядам пронеслось, что с Ханкой, с самой Ханкой что-то случилось. Пошли в буфет посмотреть, что стряслось, туда же пошел Ойзер Любер. Ханке дали воды и убедились, что с ней все в порядке, она не хочет идти с отцом домой и собирается остаться до конца. Когда же вернулись в зал, оказалось, что представление уже закончилось, столы отодвинуты к стенам, и портной Шоелка поливает пол из чайника, чтобы осела пыль. Все стоят и с любопытством ждут, что будет дальше. Музыкантам было велено играть.
* * *
К часу ночи один из гостей дремал в углу на скамейке. Дремал сидя, мотал головой из стороны в сторону, но вдруг открыл сонные глаза и диким взглядом посмотрел перед собой, не понимая, где он находится, — так успел перемениться зал. Три подвешенные к потолку лампы-молнии качались то ли в тумане, то ли в пыли. Тарелка, казалось, дремала на барабане, иногда звякая однотонно и нехотя. Усталые музыканты продолжали играть. Встав в круг, гости, словно пьяные, отплясывали какой-то странный танец, топая ногами и подпрыгивая. Каждую минуту, когда раздавался отрывистый, гулкий удар барабана, они останавливались, давая музыкантам перевести дух, и снова принимались танцевать, поднимая пыль.
Деслер отдал мадам Бромберг деньги в конверте и еще засветло уехал домой. Ойзера Любера и Бромберга тоже не было видно, и молодежь раскрепостилась. Гимназист показывал, как десять человек могут взяться за руки и кружиться, чтобы все поплыло перед глазами, и всем было весело, все улыбались, тяжело дышали от усталости, но продолжали танцевать в клубах пыли.
— Душно…
— Пойдемте отсюда.
У Эстер Фих были больные легкие. Доктор Грабай уже не раз отправлял ее к открытой двери, но она была под хмельком, и ей хотелось остаться там, где сидели доктор и Хаим-Мойше.
«Нет, она останется тут. Она не допустит, чтобы доктор и Хаим-Мойше ушли до рассвета. В прошлом году на этом вечере был Мейлах, и его тоже не отпустили до утра, не отпустила она и еще один человек, который теперь, так сказать, отошел на второй план… Вы ведь понимаете, о ком я?.. Хи-хи-хи…»
И она кивнула на Хаву Пойзнер, которая в одиночестве сидела на маленьком бархатном диванчике.
Сегодня заведующий Прегер опять успел оскорбить Хаву Пойзнер парой слов, да так, что она от расстройства целый вечер не находила себе места. Попыталась завести с доктором Грабаем разговор о танцующей молодежи.
— Видите, как скачут, — сказала она доктору. — Что за мерзкие движения! Смотреть противно!
Эти молодые люди вызывали у Хавы Пойзнер отвращение и больше ничего.
«Как-то двое из них заявились к ней домой. Она еще лежала в постели, но разрешила им войти в комнату, потому что они для нее не мужчины».
Потом Хава Пойзнер немного посидела с Хаимом-Мойше, попыталась втянуть его в беседу.
«Она считает, что Ицхок-Бер — необычный человек, замкнутый, не доверяет людям».
Но Хаим-Мойше только слушал и улыбался, но молчал, будто он тоже ей не доверял.
И Хава Пойзнер осталась в одиночестве. Она сидела на бархатном диванчике и ждала, когда начнет светать.
«Похоже, тут нет никого, кто проводил бы ее домой!»
Она смотрит, как танцуют, поднимая пыль, и чувствует, что в углу напротив занавеса, где стоят столики с пирожными, что-то происходит. Там говорят о ней.
Да, там, в темном уголке, давно что-то творится.
Портной Шоелка получил вознаграждение за то, что помогал на вечере. В буфете он допил из всех бутылок, в которых еще что-то оставалось. Кроме него, там же выпивали Прегер, Аншл Цудик и Эстер Фих. Эстер по-мужски приняла несколько рюмок водки и теперь визгливо хохотала без умолку. Прегер пытался всех заглушить, он громко рассуждал о приличных людях Ракитного. Но крепко выпивший Аншл Цудик не желал слушать. У него было хорошее настроение Он был доволен собой, и выпивкой, и тем, что может что-то сказать о Хаве Пойзнер.
— Рак! — вопил он. Честное слово, настоящий рак!
И все показывал пальцем туда, где на бархатном диванчике сидела Хава.
Пьяный, со стаканом в руке, он лез ко всем подряд с таким видом, будто боялся, что тот, к кому он подошел, начнет его щекотать, и что-то шептал на ухо. Ему пришла в голову блестящая мысль: когда рак меняет панцирь, роговой покров слезает у него с клешней и он не может хватать добычу. Тогда он забивается в норку и там тихо переживает трудное время. Так вот: точь-в-точь как Хава Пойзнер сейчас…
Ему казалось, что это великолепное сравнение. Но никто не хотел дослушать его до конца. Он сунулся к Хаиму-Мойше, спьяну забыв, что уже сообщил ему о своем открытии.
— Нет, вы посмотрите на нее, — веселился он.
Хаим-Мойше и во второй раз выслушал его без всякого интереса. Он вообще выглядел равнодушным ко всему, что происходило вокруг, и только время от времени поворачивался, словно искал кого-то глазами. Потом подошел к открытым дверям и стал на пороге дожидаться рассвета. За спиной все гремел барабан, коптили лампы, а впереди бледнел фасад крашенного в розовый цвет склада Бромбергов, где бесконечными рядами стоит сельскохозяйственная техника, а чуть в стороне дремлют полные амбары, основательные и надежные. Странно, как крепко он здесь укоренился, этот медлительный, близорукий и толстый Бромберг.
Но что за глупости лезут в голову Хаиму-Мойше?.. Что на него нашло? Может, оно и к лучшему, что он не подошел к Ханке Любер. А ночь, которую он здесь провел? Он с самого начала думал: накануне такого поступка никогда не спят.
Небо уже понемногу стало сереть, занимался сырой рассвет. Делать тут больше было нечего. Хаим-Мойше обернулся на зал, где висели все еще коптящие лампы. Прощаться не обязательно, можно уходить.
* * *
Он шел по пустынному утреннему городу в рассветной мгле, мягко шагал по росистой дороге, а в голове крутилась одна и та же мысль: «Накануне такого поступка никогда не спят».
Год назад точно такая же ночь была у Мейлаха. Но утром Мейлах ушел спокойно, со своей вечной стеснительной улыбкой на лице. Да, Мейлах поступил иначе. Он лег спать за ночь до того, как тихо ушел. Он держался до конца, Мейлах, и улыбался. Только одним «немым протестом» никого не удивишь. Он, Хаим-Мойше, уже, кажется, об этом думал:
— Почему ты ушел так тихо, Мейлах?
— Ты сам знаешь, Хаим-Мойше.
— Чтобы не разбудить маленьких детей?
— Да, Хаим-Мойше, пусть спят. Пусть дремлют дети с бледными щечками.
— Но ведь это жестокость, Мейлах, неприкрытая жестокость, в доброте и смущенной улыбке…
Он перелез через ворота и увидел, что дверь не заперта изнутри, спящий домишко Ицхока-Бера его ждал. Странно… Странно, как Ицхок-Бер заботится о нем. Вчера вечером он не забыл закрыть ставни в его комнате; теперь он не забыл оставить открытой дверь, чтобы ему, Хаиму-Мойше, не пришлось стучаться.
Он тихо прошел к себе в комнату, запер дверь на засов и только тогда вспомнил, что не открыл снаружи ставни. Но возвращаться во двор не было смысла, серый рассвет уже проникал сквозь щели. Он лег на кровать и долго-долго лежал, глядя в потолок.
Что теперь делать? Рвать на себе волосы, как требует Ицхок-Бер, «раскрыться» и изо всех сил хлопнуть дверью? Или поддаться чувству, которое одолевало его сегодня всю ночь, взять с собой Ханку в большой город, и пусть она сидит там у него за занавеской, пусть слушает, как он учит ребят и девушек, повторяя нараспев: «Итак, чему равняется (a + b)2?..»
Есть и другой выход, другой способ… странно, ведь он прекрасно об этом помнит…
Однажды, роясь в столе Мейлаха, среди бумаг он нашел маленький пакетик с черным черепом и двумя перекрещенными костями на этикетке. Тогда он положил пакетик в карман брюк, но забыл, куда дел его потом. Он никак не может вспомнить, куда его спрятал.
Вдруг его охватило беспокойство. Он вытащил оба чемодана и принялся в них рыться. Опустившись посреди комнаты на колени, он вытаскивал из чемоданов вещи одну за другой. Но внезапно остановился, повернулся к свету, струившемуся сквозь щели в ставне, и прислушался.