«В древности, — писал в этой статье Менделеев, — пейзаж не был в почете, хотя существовал. Даже у великанов живописи XVI века пейзаж если был, то служил лишь рамкою. Тогда вдохновлялись лишь человеком… В науке это выразилось тем, что ее венцом служили математика, логика, метафизика, политика… Время сменилось. Люди разуверились в самобытной силе человеческого разума, в возможности найти верный путь, лишь углубляясь в самих себя, в людское. Стали изучать природу, родилось естествознание, которого не знали ни древние века, ни эпоха Возрождения. Наблюдение и опыт, индукция мысли, покорность неизбежному, его изучение и понимание скоро оказались сильнее и новее, и плодотворнее чистого, абстрактного мышления, более доступного и легкого, но не твердого… Венцом знания стали науки индуктивные, опытные, пользующиеся знанием внешнего и внутреннего, помирившие царственную метафизику и математику с покорным наблюдением и с просьбой ответа у природы.
Единовременно… с этою переменою в строе познания родился пейзаж. И века наши будут когда-нибудь характеризовать появлением естествознания в науке и пейзажа в искусстве… Еще крепка, хотя и шатается, старая вера в абсолютный человеческий разум, еще не выросла новая — в целое, где человек есть часть законная; оттого и кажется иным, что исчезающее ничем не заменяется, но сила естествознания и пейзажа убеждает в могуществе народившегося. Как естествознанию принадлежит в близком будущем еще высшее развитие, так и пейзажной живописи — между предметами художества. Человек не потерян, как объект изучения в художеств, но он является теперь не как владыка и микрокосм, а как единица в числе».
Куинджи был человеком со странностями. После 1883 года он вдруг перестал выставлять свои картины, и до самой его смерти их могли видеть лишь немногочисленные друзья художника. Среди этих друзей был, конечно, и Дмитрий Иванович. Что-то влекло друг к другу этих ярких, самобытных людей, из которых каждый был могуч в своем деле. Что-то в душе, в мастерстве, в личности Архипа Ивановича продолжало волновать Дмитрия Ивановича, заставляло с неизбывным интересом всматриваться в творения замечательного пейзажиста.
Уже на склоне лет Куинджи как-то пригласил Дмитрия Ивановича в свою мастерскую. Одну за другой он показывал гостю свои изумительные картины. И по мере того как Менделеев смотрел, он приходил во все большее и большее восхищение.
И когда его глазам открылся берег с полевыми цветами и чертополохом, река, уходящая в безграничную даль, серебристые, чуть розовые облака в предрассветном небе и над берегами и рекой заструился легкий утренний туман, Дмитрий Иванович даже закашлялся от волнения.
— Что это вы так кашляете, Дмитрий Иванович? — улыбнулся Куинджи.
— Я уже шестьдесят восемь лет кашляю, — весело ответил профессор, — это ничего, а вот картину такую вижу в первый раз.
Архип Иванович установил новый холст, и Менделеев увидел знаменитую куинджевскую березовую рощу с ручейком, солнцем и голубыми небесами на заднем плане…
— Много секретов есть у меня в душе, — задумчиво проговорил Менделеев, — но не знаю вашего секрета…
1879 год оказался дли Менделеева неплохим годом. Осенью Л. Нильсон открыл скандий, дав еще одно убедительное подтверждение периодического закона. Дмитрий Иванович много работал по подготовке гидродинамических экспериментов, читал лекции. В работе, во встречах с художниками и коллегами, в надеждах прошли осень и зима. И незаметно подошел самый, может быть, тяжелый год в жизни Менделеева — 1880-й.
Он начался с того, что в очередном номере немецкого химического журнала «Berichte» Дмитрий Иванович обнаружил статью Лотара Мейера. После открытия скандия ревность стала терзать германского химика. Предоставляя Менделееву первенство в установлении главных основ периодического закона, Мейер, однако, настаивал на том, что он до Дмитрия Ивановича выработал некоторые частности, которые-де послужили для Менделеева отправной точкой. А вот теперь, спустя десять лет, Мейер решил посчитаться и выделить из менделеевского открытия ту часть, которую он считал своей. При этом он по простоте душевной счел нужным успокоить Дмитрия Ивановича: «По отделении скромной доли моего участия в развитии периодического закона… заслуга Менделеева остается еще весьма большою…»
С самого начала своей научной деятельности Дмитрий Иванович проявлял поразительное равнодушие к приоритетным спором. «Если сделанное мною, — писал он Зинину в 1869 году, — присваивается другими (например, мною в 1856 г. дано объяснение аномалий в плотности паров, дана формула плотности — Копп через два года сделал то же, мною установлено понятие о пределе — его присваивают Кекуле, Вюрц) — я не говорю ни слова, потому что не имею грубого и вредного для науки самообольщения и потому что споры о приоритете презираю». Уже одно это великолепное презрение свидетельствует о том, что Менделеев шел своей дорогой, относился благожелательно к успехам и славе других и не вступал в унизительные для него споры о научном первенстве перед лицом многочисленной и малообразованной публики.
Ясно представляя себе структуру науки, Дмитрий Иванович понимал, что она, как всякий живой организм, представляет собой диалектическое единство сосредоточения в развитии, статики и динамики. Действительно, наука состоит не только из добытых у природы точно установленных данных, «не только из совокупности общепринятых точных выводов, но и из ряда гипотез, объясняющих, выражающих и вызывающих еще не точно известные отношения и явления». Всемирная, общечеловеческая в своей статике, то есть в результатах, и уже добытом оформившемся знании, наука национальна в динамической своей части — в гипотезах, в выборе проблем, в методах поиска. Сильно проявляясь в процессе становления, в процессе формирования новых научных открытий и представлении, эти национальные черты утрачиваются полностью, как только научная истина окончательно установлена и вошла составной частью в мировую, общечеловеческую науку. «Стараясь познать бесконечное, — писал Менделеев, — наука сама конца не имеет и, будучи всемирной, в действительности неизбежно приобретает народный характер, даже более или менее единоличные оттенки».
Вот эти-то самые «единоличные оттенки» (читай: пятнадцатилетние непрерывные, титанические усилия такого мощного ума, каков был ум Менделеева), не нашедшие никакого отражения в классической простоте периодической системы, и ввели в заблуждение претендентов. Но Дмитрий Иванович знал, какая гигантская глыба труда подпирает эту кажущуюся простоту его открытия, и смотрел снисходительно на все споры о приоритете. По мнению Менделеева, великое открытие ни украсть, ни присвоить нельзя. Украсть можно только то, что посильно каждому. Каждый может смахнуть в карман золотую монету, но надо быть гигантом, чтобы унести десятипудовый слиток золота. Вот почему самые горячие споры из-за первенства разгораются там, где речь идет отнюдь не о крупных открытиях. Великое же открытие — это тяжесть, которая по плечу лишь немногим. Такое открытие, такое деяние не завершается в тот момент, когда оно окончательно созрело в голове ученого. «…Творцом научной идеи должно того считать, кто понял не только философскую, но и практическую сторону дела, сумел так его поставить, что в новой истине все могли убедиться и она стала всеобщим достоянием. Тогда только идея, как материя, не пропадает».
При таких воззрениях нетрудно понять, почему Менделеев преспокойно предоставлял самому времени решать приоритетные споры. «Настоящий автор, — пишет академик Б. Кедров, разъяснял позицию Менделеева, — обнаруживается сразу по его отношению к данному открытию, ибо он заботится прежде всего не о том, чтобы выставлять свою персону и кричать о своем приоритете, а о том, чтобы сделанное им открытие было признано другими учеными за истину, чтобы оно тем самым утвердилось в науке… Напротив, мнимого автора все это мало интересует; он готов довольствоваться тем, что его признают соавтором чужого открытия».