Зальцбруннское бездействие скоро стало непереносимо для Тургенева. Он решил продолжить работу над «Записками охотника».
Маленькая комнатка рядом со спальней Белинского была превращена в импровизированный кабинет. На столике, стоявшем около дивана, появилась чернильница, и Тургенев с головою ушел в работу.
Через несколько дней он прочитал друзьям свой новый рассказ. Это был «Бурмистр» — наиболее социально острый, наиболее сильный по своей антикрепостнической направленности рассказ из «Записок охотника».
С глубоким вниманием слушал Белинский чтение Тургенева. Одно место в рассказе особенно поразило его: сцена, в которой помещик Пеночкин тихо и вежливо приказывает выпороть камердинера лишь за то, что тот подал ему неподогретое вино.
— Что за мерзавец с тонкими вкусами! — вырвалось тут невольно у Белинского.
Превосходно выписанный Тургеневым портрет благовоспитанного рабовладельца привлек впоследствии внимание и В. И. Ленина. Ленин писал: «Перед нами — цивилизованный, образованный помещик, культурный, с мягкими формами обращения, с европейским лоском… Он настолько гуманен, что не заботится о мочении в соленой воде розог, которыми секут Федора. Он, этот помещик, не позволит себе ни ударить, ни выбранить лакея, он только «распоряжается» издали, как образованный человек, в мягких и гуманных формах, без шума, без скандала, без «публичного оказательства»…»[21]
«Бурмистр» по-настоящему взволновал Белинского. Из семи первых рассказов в «Записках охотника» [22] он особо выделил «Хоря» и «Бурмистра», который был написан под его непосредственным воздействием. Эти рассказы Тургенева были ярким воплощением формулы Белинского — «разве мужик не человек?».
— Белинский и его письмо к Гоголю — это вся моя религия, — говорил в кругу друзей молодой Тургенев.
«Записки охотника» писались на протяжении нескольких лет, но ни под одним из рассказов, последовательно появлявшихся в печати, писатель не ставил дат. Исключение было сделано лишь для «Бурмистра», под которым выставлена помета: «Зальцбрунн, в Силезии, июль, 1847».
Примечание это прямо перекликается с датой другого произведения, написанного здесь же, — с «Письмом к Гоголю» Белинского, датированным: «Зальцбрунн, 15-го июля н. с. 1847 г.». «Его знаменитое «Письмо к Гоголю», — писал Ленин в 1914 году, — подводившее итог литературной деятельности Белинского, было одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору» [23].
Сопоставляя произведение художника-гуманиста с манифестом критика-революционера, мы яснее почувствуем атмосферу, в которой они возникли, и глубже поймем цель, к которой они были направлены. О том, как ценил Белинский «Записки охотника», красноречиво говорит его предсмертный обзор русской литературы за 1847 год, где он писал: «Не все его рассказы одинакового достоинства: одни лучше, другие слабее, но между ними нет ни одного, который бы чем-нибудь не был интересен, занимателен и поучителен. «Хорь и Калиныч» до сих пор остается лучшим из всех рассказов охотника, за ним — «Бурмистр», а после «Однодворец Овсяников» и «Контора». Нельзя не пожелать, чтобы г. Тургенев написал еще хоть целые томы таких рассказов».
Вернувшись однажды с почты, Тургенев заявил, что он срочно отправляется в Берлин, чтобы проводить в Англию своих добрых знакомых и что он надеется потом еще свидеться с Белинским в Париже, где тот должен был пройти после Зальцбрунна дополнительный курс лечения.
И действительно, они скоро снова встретились. Как только Анненков и Белинский в конце июля приехали в Париж, к ним на другой день «словно с неба свалился» Тургенев, гостивший в Куртавнеле у супругов Виардо. Он проводил там лето 1847 года, лишь изредка выезжая в Париж для встреч с друзьями и соотечественниками — Герценом, Бакуниным, Анненковым, Белинским и другими.
Вспоминая впоследствии об этих встречах с Белинским — а они были последними в их жизни, — Тургенев отметил, что его друг «изнывал за границей от скуки, его так и тянуло назад в Россию. Уж очень он был русский человек и вне России замирал, как рыба на воздухе. Помню, в Париже он в первый раз увидел площадь Согласия и тотчас спросил меня: «Не правда ли? ведь это одна из красивейших площадей в мире?» И на мой утвердительный ответ воскликнул: «Ну и отлично; так уж я и буду знать, — и в сторону, и баста!» — и заговорил о Гоголе. Я ему заметил, что на самой этой площади во время революции стояла гильотина и что тут отрубили голову Людовику XVI; он посмотрел вокруг, сказал: «А!» — и вспомнил сцену Остаповой казни в «Тарасе Бульбе»…»
Эпизод в высшей степени характерный. Белинский и сам признавался, что еще в тот день, когда они с Тургеневым достигли Зальцбрунна и стали выкладывать вещи из чемоданов, ему вдруг сделалось невыносимо грустно, грустно до слез, и что только чтение «Мертвых душ» немного успокоило его.
Никакие заморские дива не могли вытеснить из его сознания мысль о родине. И хотя Париж с первого же взгляда превзошел все его ожидания, хотя Тюильри и Пале-Рояль показались ему чудом, сказкой из «Тысячи и одной ночи», душа его настойчиво рвалась в Россию.
В конце сентября он выехал на родину, не оставив друзьям надежд на свое выздоровление. Герцен, у которого Белинский провел вечер накануне отъезда из Парижа, писал потом в «Былом и думах»: «Страшно ясно видел я, что для Белинского все кончено, что я ему в последний раз жал руку. Сильный, страстный боец сжег себя… Он был в злейшей чахотке, а все еще полон святой энергии и святого негодования, все еще полон своей мучительной «злой» любви к России».
Случилось так, что Тургенев не попал в тот день в Париж, в чем всегда раскаивался потом, горько укоряя себя за то, что не простился с Белинским, а ограничился лишь письмом из Куртавнеля, в котором писал: «Вы едете в Россию, любезный Белинский; не могу лично проститься с Вами — но мне не хочется отпустить Вас, не сказавши Вам прощального слова… Я хотя и мальчишка, как Вы говорите, и вообще человек легкомысленный, но любить людей хороших умею и надолго к ним привязываюсь…»
ГЛАВА XV
КУРТАВНЕЛЬ. ПАРИЖ
В октябре Полина Виардо снова уехала на гастроли в Германию, а Иван Сергеевич перебрался в Париж, поселившись неподалеку от Пале-Рояля. «Итак, вы в глубине Германии! — писал он ей из Парижа. — Не вчера ли еще мы были в Куртавнеле. Время всегда быстро проходит, бывает ли оно пусто или полно. Но приближается оно медленно, как звуки колокольчика русской тройки…»
Глубокую привязанность Тургенева к Полине Виардо нельзя назвать обыкновенной влюбленностью. Его привлекали редкое богатство ее натуры, блестящий ум, начитанность, внутренняя тонкость и восприимчивость, замечательный артистический талант, о котором он постоянно говорил в письмах к ней, а иногда и в своих журнальных статьях («Письмо из Берлина», «Несколько слов об опере Мейербера «Пророк» и другие).
Он пристально следит за развитием дарования молодой артистки, знакомится с отзывами прессы о ее выступлениях, делится с нею своими мыслями о том, как должна была, по его мнению, совершенствоваться техника ее игры.
Он дает ей советы, какими путями могла бы она достигнуть полноты искусства, сочетая элемент патетический с элементом трагическим и разбивая оковы, стесняющие всякого артиста, который не преодолел еще некоторой искусственности и продолжает следить за собой во время игры.
В письмах к ней он анализирует образы Ифигении, Нормы, Сафо, чтобы Виардо могла лучше проникнуть в смысл исполняемых ею ролей.
Вспоминая об ее игре в первые годы их знакомства, Тургенев с удовлетворением отмечает, что если прежде она играла для избранных и «надо было самому быть немного артистом, чтобы почувствовать все, что было великолепного в ее намерениях», то теперь, когда талант артистки окреп, ее игра сделалась понятной для всех.