Какая-то Голицына… И еще… и еще. Там дамы были, матери семейств. Почему же о тебе рассказывают? Что ты gros monsieur не твоя вина, но! — что ты трусил, когда другие в тогдашнем страхе могли заметить… Это оставило на тебе пятно, ежели не бесчестное, то ридикюльное», — так откликнулась мать на неприятные для ее самолюбия слухи.
Трудно, конечно, сказать, действительно ли вырвалась у Тургенева в минуту крайнего смятения приписанная ему фраза о себе, как о «единственном сыне». Сам он решительно опровергал (однажды даже печатно) утверждение «остроумного князя». «Близость смерти могла смутить девятнадцатилетнего мальчика — и я не намерен уверять читателя, что я глядел на нее равнодушно, но означенных слов… я не произносил».
Незадолго до смерти писатель еще раз вернулся к этому событию, рассказав о нем в очерке «Пожар на море». Там встречается и фраза о гибели в девятнадцать лет, но, по ходу описания, говорится она автором лишь самому себе.
В ту минуту, когда Тургеневу казалось, что его ждет неминуемая гибель, он услышал голос капитана:
— Что вы там делаете? Вы погибнете, идите за мной.
Юноша бросился сквозь дым за одним из матросов и, перелезая по веревочным лестницам, очутился на носу парохода, где собрались почти все пассажиры. Матросы спустили с правого борта большую шлюпку, в нее поспешно сходили по трапу женщины с детьми и старики. Затем с левого борта была спущена вторая шлюпка, поменьше.
Курсируя в них между горящим пароходом и берегом, матросы перевезли постепенно почти всех. Погибло лишь несколько человек, в том числе партнер Тургенева по шахматам, сражавшийся с ним не на живот, а на смерть…
Шел мелкий, холодный дождь… Промокшие до нитки спасенные пассажиры смотрели с берега на догорающий в море корабль…
ГЛАВА V
В БЕРЛИНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ. ЗНАКОМСТВО С Н. В. СТАНКЕВИЧЕМ
До начала зимнего семестра оставалось еще много времени, и Тургенев решил совершить поездку в Прирейнскую область, побывать на водах, отдохнуть после нервного потрясения, пережитого у мекленбургских берегов.
Спустя месяц после пожара на пароходе мы застаем его в Эмсе. Станкевич, находившийся тогда там, писал своим родным: «Проездом был здесь Тургенев, которого я узнал в Москве в университете и который кончил потом курс в Петербурге. Они с Розеном прибыли на сгоревшем пароходе, были свидетелями этого ужасного и неслыханного происшествия».
В конце сентября 1838 года Тургенев поселился в Берлине и стал посещать университетские лекции. В свободное от них время он бывал в театрах, на концертах, ходил к немногим знакомым соотечественникам.
В тридцатые-сороковые годы Берлин еще ничем не напоминал европейской столицы. Налет какой-то провинциальности бросался здесь в глаза. «Что прикажете сказать о городе, — писал Тургенев, — где встают в шесть часов утра, обедают в два и ложатся спать гораздо прежде куриц, о городе, где в десять часов вечера одни меланхолические и нагруженные пивом ночные сторожа скитаются по пустынным улицам да какой-нибудь буйный и подгулявший немец идет из Тиргартена и у Бранденбургских ворот тщательно гасит свою сигарку, ибо «немеет перед законом». Шутки в сторону, Берлин — до сих пор еще не столица; по крайней мере столичной жизни в этом городе нет и следа, хотя вы, побывши в нем, все-таки чувствуете, что находитесь в одном из центров или фокусов европейского движения».
Университет, наука, то «царство мысли», о котором говорил Гегель, великий теоретический интерес, составляющий немецкую славу даже во время самого сильного политического упадка, — вот что придавало этому городу значение одного из центров европейского движения, несмотря на провинциальный стиль жизни.
Размеренный и чинный уклад ее сам собою располагал к занятиям.
В аудиториях было многолюдно — кроме студентов, являлись сюда в качестве вольнослушателей и офицеры, и чиновники, желавшие в просвещении стать с веком наравне. Иногда можно было встретить здесь даже женщин, что в России показалось бы невообразимо диковинным.
Несколько русских молодых людей, готовившихся занять на родине университетские кафедры, усердно ходили на лекции профессоров Берлинского университета, среди которых были ученые, пользовавшиеся широкой известностью в научном мире: Риттер, Ранке, Савиньи, Вердер, Ганс.
Вспоминая об этой поре своей жизни, Тургенев писал: «Я занимался философией, древними языками, историей и с особенным рвением изучал Гегеля под руководством профессора Вердера. В доказательство того, как недостаточно было образование, получаемое в то время в наших высших заведениях, приведу следующий факт: я слушал в Берлине латинские древности у Цумпта, историю греческой литературы у Бёка — а на дому принужден был зубрить латинскую грамматику и греческую, которые знал плохо. И я был не из худших кандидатов».
Риттер, читавший сравнительное землеведение, слыл одним из самых красноречивых преподавателей. В его изложении землеведение не было сухим перечнем стран, городов, рек и гор. Он умел говорить о своем предмете красочно и живо. В памяти Тургенева запечатлелась внушительная наружность Риттера — правильные черты лица, массивная голова, выразительный взгляд, размеренные движения. Речь его, лившаяся плавно, действовала на студентов неотразимо.
Сколько интересного и нового узнали они из лекций Леопольда Ранке об эпохе Великой французской революции!.. Как плодотворны были занятия с Цумптом, помогшие Тургеневу закрепить знание древних языков настолько прочно, что впоследствии он мог свободно читать в подлиннике римских историков и поэтов и писать друзьям целые послания на латинском языке.
Общим любимцем студентов был молодой профессор Вердер, читавший логику, метафизику и историю философии. Студенты воодушевлялись при одном упоминании его имени. Несмотря на свои тридцать лет, он был детски наивен, открыт и доверчив. В слушателях Вердер видел не только учеников, но и друзей. И каждый из них мог в любое время явиться к нему домой, зная, что профессор не отпустит его, пока не разъяснит все то, что показалось студенту в лекциях недостаточно понятным.
К русским слушателям Вердер относился с особой симпатией: у него очень скоро установились с ними простые, дружеские отношения. Не мудрено, что, общаясь с Грановским, Станкевичем, Тургеневым, Бакуниным, близко узнав их, Вердер поверил в великое будущее России. Его поразила в них неутолимая жажда знания и деятельности для блага попранной родины, их готовность принести все в жертву истине и высшим человеческим интересам.
Особенно полюбился ему Станкевич. В этом хрупком, угасающем от чахотки юноше угадывалась необыкновенная сила ума и сердца. Смерть уже подкрадывалась к нему, но он отстранял от себя мысль о ней, стремясь до конца сохранить в душе юношеский жар.
Сочувствие, с каким Вердер относился к нему — он оберегал его от волнений, искал ему докторов, стремился развлечь его, — тронуло и московских друзей Станкевича. Белинский, нежно любивший Станкевича, писал ему в 1838 году:
«Какой это должен быть человек! И как много должно значить его участие к тебе!.. Вердер для меня теперь не понятие, но живой образ… Чудный, святой человек!»
Немецкий профессор, конечно, не мог представить себе, как велико было значение Станкевича для молодого поколения мыслящей России тридцатых-сороковых годов, — это разъяснила только история, это показал Герцен в «Былом и думах», а затем Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы».
Автор «Очерков» назвал Станкевича «первым распространителем энтузиазма к Гегелю между молодым поколением в Москве» в тридцатые годы, когда философия Гегеля была воспринята как последнее слово науки и как подлинное откровение.
Но уже через несколько лет предшественники русской социал-демократии — Белинский и Герцен вскрыли внутренние противоречия, присущие идеалистической философии Гегеля. Самостоятельно преодолев ее, они тем самым внесли огромный вклад в дело развития русской материалистической философии.